Человеку родом из «Кофейного Дворца» Беналлы и в голову не придет — и во сне не приснится, — что он может живьем поговорить с настоящим писателем, и когда в публичной библиотеке Нью-Йорка Марлена читала монографию юного Милтона Гессе о Лейбовице, до нее никак не доходило, что автор живет по соседству, в том же районе, пока ее голубой приятель-библиотекарь не показал ей объявление в «Виллидж Войс»: «УРОКИ РИСОВАНИЯ АМЕРИКАНСКОГО МАСТЕРА. МИЛТОН ГЕССЕ» — и адрес на Аллен-стрит.
— Это он?
— Вот именно.
Электричка Ф останавливается в нескольких минутах ходьбы от читальни. Семь остановок к югу — Деланси-стрит. Марлена обнаружила Милтона Гессе за Бауэри, во владении двадцатью грязными окнами над полотняной фабрикой. Там он постепенно преображался в устрашающее любого из нас существо: постаревшего разочарованного художника, чьи стены увешаны двадцатифутовыми холстами, на которые нет больше спроса.
Милту было тогда под шестьдесят, невысокий темноволосый крепыш, глаза почти черные, изборожденный морщинами лоб.
— Портфолио есть? — спросил он гостью. В широкой мелово-белой руке трясся и капал на пол дуршлаг с чечевицей.
— Я из Австралии, — ответила она.
Он оставил чечевицу прудить на стол, вытащил покарябанный мольберт и разложил перед своей гостей несколько кубов и шаров на подоконнике. Дал ей карандаш и стал наблюдать. Кто знает, о чем он думал? Даже в этом возрасте, в этом почти безнадежном положении Милт на многое был готов ради телки.
— Прелестная, вы абсолютно не умеете рисовать! — расхохотался он в изумлении, зарокотал глубоко.
— Я знаю.
— А, так вы
— Извините.
— Я не могу привить вам талант, красотка.
— Я хочу все узнать о Жаке Лейбовице. Это личное, — заявила она.
Тут он запнулся.
— А… — пробормотал растерянно.
Она покраснела.
— Неужели причина — его бестолковый сынок? — Он снова воспрянул духом. Прямо-таки в восторг пришел. — Неужели этот повеса?
— Я заплачу. — Румянца уже не скроешь. До чего ж прелестна была она, черт побери, если он не вытолкал ее взашей.
— В университете учитесь?
— Я секретарша.
— Ну вы и штучка!
— Что вы этим хотите сказать?
— И вы можете платить десять долларов в час?
По правде сказать, не могла, но ответила «да».
— Почему бы и нет, — рассмеялся он. — Почему бы и нет! Боже благослови! — вскричал он и попытался поцеловать ее в щеку.
Разумеется, не в таком духе обращался он со своими собратьями по искусству, хапугами и бизнесменами, на которых натыкался, посещая аукционы — все они до единого распродавались, а он, единственный, никому не лизал задницу и продолжал поныне, столько лет спустя, поучать их основам мастерства: если хочешь
Но даже те, кто избегал его, как чумы, признавали подлинной его страсть к Жаку Лейбовицу, и хотя всех остальных художников он по-прежнему числил врагами и соперниками, Жаку Лейбовицу он хранил верность. В туалете своей студии он повесил беззастенчиво обрамленное письмо своего наставника: «vous présentez un peintre remarquable. Milton Hesse est un américain, jeune, qui posséde une originalité extraordinaire».[53]
Через два года, наведавшись туда вместе с Марленой, я с порога получил приглашение посетить туалет — сперва вежливое, а когда я тупо отказался понимать, что от меня требуется, мне вполне четко велели прочесть, блядь, письмо на этой блядской стене. А поскольку в Болоте французский не учили, Милт получил дополнительное удовольствие, заставив меня снять рамку с гвоздя и доставить письмо ему, чтобы он мог продекламировать мне каждую фразу и по-французски, и по-английски. Он обожал Жака Лейбовица так, словно все еще пребывал двадцатишестилетним в Париже, на солдатскую пенсию, у ног великого человека.
Когда женщина именует мужчину «другом», догадываешься, что худшее еще впереди. Вот почему я невзлюбил Милта, едва услыхав о нем.
Представляя нас, Марлена произнесла:
— Это Майкл Боун, он большой художник.
Милт глянул на меня, как на ее ручного таракана. Я бы отхлестал его по спине его собственным муштабелем, и плевать на его шестьдесят два года, но это не избавило бы меня от образа этой похотливой жабы не только потому, что он, очевидно, имел мою возлюбленную вдоль и поперек на своей старой простыне, а потому, что он полностью переменил ее судьбу.
Дважды в неделю он водил секретаршу в «Мет» и в «Современное искусство», вверх и вниз по Мэдисон-авеню, и никогда не повторял свой вопрос, зачем ей понадобились его уроки. Занятная штука — это молчание. Уж не боялся ли он превратиться в шлюху, нанятую шлюхой? На высотах морали много напущено туману. Он старался не всматриваться в то, кем она была и чему он способствовал.