В Москве отошли уже вечерни. Широко раскинувшийся по своим холмам – их было совсем не семь, как, в подражание Риму и Византии, утверждали некоторые славолюбцы, – город в лучах заката был весь золотой. Благодаря хозяина тороватого за угощение, гости встали из-за стола и один за другим, не сразу, выходили из сеней на ярко сияющий двор. Слуги с конями поджидали их у крыльца. И в то время как князь Василий, уже сев на коня, сговаривался о чем-то с Берсенем, из соседних хором князя Холмского, из высокого терема, на него с восторгом смотрели из окна косящатого чьи-то горячие голубые глаза…
И когда князь Василий с отцом в сопровождении холопов скрылись за углом тесной и духовитой улицы, молоденькая – ей только что минуло восемнадцать лет – Стеша, жена князя Андрея, бросилась перед божницей своей на колени: ни днем ни ночью не давал ей покою образ князя-мятежелюбца!.. Наваждение это тем более пугало Стешу, что по характеру своему она была скорее черничка, чем боярыня московская. Она многие часы проводила на молитве, строго блюла посты, усердно помогала нищей братии и жила не столько на трудной земле этой, сколько в мире потустороннем. Если бы воля, она и замуж не пошла бы, но крутой отец ее, князь Курбский, согласия и не спрашивал…
Со слезами на прекрасных голубых глазах Стеша стояла на коленях перед божницей, но не чувствовала она теперь той помощи, которую раньше всегда подавала ей Пречистая в трудные минуты ее молодой жизни. Вспомнилось ей опять и опять, что женат князь Василий, что другую ласкает он, что никогда, никогда не будет он ее. И со стоном глухим повалилась бедная Стеша на ковер перед образами, и лежала, и сжимала руки белые, и трепетала вся, словно насмерть раненная белая лебедушка…
А за дверью тихонько плакала Ненила старая, мамушка, которая выходила ее: она видела, что тяжко скорбит ее касаточка сизокрылая, но не знала она, что за горе точит сердце…
XIV. Ночные шепоты
Летний вечер догорел в красе несказанной. Потухло небо в облаках, пестро пылающих, потухла река, многоцветными огнями игравшая, потухла сияющая земля. Утих рабочий шум на стенах кремлевских, утихла вся Москва – москвитяне ложились спать рано, – и только заливистый лай многочисленных собак по дворам да колотушки сторожей тревожили иногда ясную тишину ночи…
– Главное, не робей… – на своем смешном, жестком языке, лежа рядом с Иваном на лебяжьих перинах и сама, как перина, черными волосами вся поросшая, тихо говорила Софья. – Ежели есть у тебя силы на гривну, а ты не робеешь, ты сильнее того, у кого силы на сто гривен, а дерзания нет. Что ты столько над Новгородом раздумываешь? Ждешь, когда Казимир очухается да подойдет к ним на подмогу? Или с боярами чего нежничаешь? Ты или не ты великий князь на Москве? Ты! Так пусть все и раз навсегда запомнят это. Подбери всю Русь под свою руку, от Ледяного моря до Карпат. Давно ли было время, что Русь своей гранью туда простиралась? А теперь куда вас загнали? Да кто!.. Литва, ляхи!.. И на татар смотреть нечего. Они друг дружку там, в Орде, жрут – помоги им в этом, а там по очереди и передави всех. Какая сласть из-под рук смотреть?.. Силен не тот, кто силен, а тот, кто не боится дерзать…
Иван смотрел перед собой в золотистый сумрак, такой теплый от лампады, и слушал…
– Надо будет попов да монахов на свою сторону перетянуть… – после долгого молчания проговорил он тихо. – Без них ничего не сделаешь…
Грекиня засмеялась своим квохчущим смехом, в котором было много яда.
– Попы? – повторила она. – Они всегда за победителем побегут и руки его целовать будут… Давно ли они с поминками в Орду-то бегали? Благодати от одного Бога им мало – им нужна была благодать и от поганых, от хана. Попы!.. – презрительно заключила она и опять заквохтала.
– Да и княжье много еще о себе понимает… – продолжал он думать вслух.
– Которые головы подымаются слишком высоко, их и укоротить можно… – сказала Софья. – Это дело нехитрое… Главное, дремать нечего… Какие высокие стены ты в Кремле твоем ни воздвигай, ежели внутри стен духа не будет, ни на что они…