— Нет, — ответил я, — меня мало занимает это. Мне вспоминается одна история… А кроме того, мне любопытно прослушать предложения Ларвина.
— Никаких предложений выслушано не будет, я вынужден прервать доклад.
— Нет, вы должны выслушать мои предложения. Все идет совершенно зря, не предпринимается никаких мер, тот же Черпанов говорит о возможности приезда комиссии, которая проверит его работу, но комиссия не увидит нашей подлинной перестройки. И если он производит испытания, я не знаю, как он их над нами производил, но я по себе чувствую, что этого недостаточно, и поэтому надо произвести общность имущества. Мы взяты на учет, надо поломать перегородки, устроить общее зало, создать общность жен и детей, если мы буржуазия, обреченный класс, то наш переход надо показать по-подлинному, чтоб они увидали, если мы вздумаем сломать перегородки и, скажем, устроить общую кухню, и если мы топили плиту по полену, — это уже указывает на то, что мы можем столковаться и об общей кухне и неужели не столкуемся об общей жене?
— Правильно! Таким образом возможна и разрешена проблема стадиона, увидят, что мы переродились, и, если домкомтрест согласится на сломку перегородок, то об этом заговорят все, при сломке будут члены домтреста, и они увидят, что никаких кладов нету.
Черпанов волновался:
— Но опять-таки дядя Савелий продаст костюм в другое место, и я так и не узнаю, кто же сюда приезжал.
— Да плюньте вы, — сказал я, — здесь развиваются более крупные события.
— А вы думаете, Ларвин предлагал серьезно?
— Не знаю, но похоже на то, что он не шутил.
— А, даже вы, Егор Егорыч, так думаете. Хорошо, я берег для дальнейшего свой удар, но обрушу его сейчас.
Он вернулся на прежнее место. Вокруг Ларвина стояли шум и крики. Людмила была довольна — она может управлять, у нее тоже слова нашлись, она оживилась необычайно.
— Отлично! — воскликнул Черпанов. — Предложение Ларвина удивительно по своей меткости. Я согласен организовать его, но предупреждаю, что организация будет жестокая, и так как никто мне говорить по моему вопросу не дал, то все, значит, согласны с Ларвиным. Я тоже поддержал и беру на себя все осуществить.
Он ушел. Я спросил:
— А где же ваш удар?
— Но вы видали.
— Но ведь предложение Ларвина только что всплыло, не могли же вы знать об этом раньше?
— Не мог, но я то же самое хотел предложить.
Слова эти возмутили меня. Шум продолжался. Сусанна смеялась. Я понял, что ничего не выйдет, тем более, что Черпанов убежал — и я ушел вслед за ним. Странно, но он побежал на улицу, он остановился на крыльце и рылся в бумажках. Я устал, суматоха несказанно ослабила меня. Я ушел к себе.
— Ее страдания все возрастают, — встретил меня доктор, сидя на скрещенных ногах. Он ел хлеб с маслом, койка под ним качалась от движения мощных его челюстей, к ним прибавилась тайная симпатия ко мне.
— Чем же закончилась ваша беседа с дядей Савелием?
— Я перекурил их. Они обалдели, и я ушел. Впрочем, я высказал им все свои соображения касательно их поступков. Так как прямо в лоб говорить не достигает цели, то я решил говорить иносказательно.
Я выразил сомнения, что доктор может выражаться иносказательно.
— Почему же? Я сказал, что если мы можем курить плохие папиросы так долго, следовательно, нам нужно в чем-то объясниться.
— А они?
— Они в голос сказали: «Вон!» Помните, мы шли от Жаворонкова с антресолей?
— Вернее, падали.
— Не помните ль, там под носилками лежали ходули?
— Нет, я заметил сани, так как об них расшиб лоб.
— Вам больше нравится лето.
— Я просто не люблю пыли. Вспоминается мне один случай…
— Итак, вы осторожно приподнимаете носилки и видите под ними ходули, вы их встряхнете от пыли, если хотите, можете, в целях обезопаситься от заразы, обернуть их газетой. Я буду стоять в конце лестницы, с мокрой тряпкой, я бы пошел сам, но у меня болят ноги, мы их вынесем во двор и славно походим. Мне надо поразмяться, во дворе ветер, а забор заграждает ветер, попробуйте — сразу увидите.
— Вам не терпится превратиться в такую же ходячую легенду, как корона американского императора…
— А кто говорил об этом?
— Я рассказал.
— Давайте ходули. Мужайтесь, Егор Егорыч, мы перекроем славу короны. Слава посредственностей, вы ее еще не знаете, — это самая мощная и крепкая слава, гений может погибнуть, надоесть, а посредственность будет жить, ей необходимо научиться, посредственности нужна посредственность, и она начинает меня любить. Кроме того, вам это любопытно в том смысле, что вы за мной будете бегать, это тоже вас развеет. Достаньте ходули, Егор Егорыч.
Конечно, в конце концов, если я постоянно возвращался к нему и Черпанов утомлял меня даже больше со своей последовательностью, то сидеть зря и спорить не стоит, да и лучше, конечно, дать ему ходули, пока он не придумал чего-нибудь более мощного.