— Ну вот, душа моя, несут нам реки, полные вина…
Следом, плечо вперед, протиснулся Саша Паладин
— Привет дорогому западнику, — возгласил Шукуров, водружая на стол канистру и чемоданчик. Затем торжественно распахнул чемоданчик и принялся доставать из него огромные помидоры, перцы и мытые стрелки зеленого лука. — Что бы мы делали российской осенью, если б в прошлом веке, вопреки воплям всяких там либералов-западников, не присоединили Среднюю Азию?!
— Ты спроси его, что бы мы пили?.. — подхватил Гомогрей.
— Привет, привет. Уж что-нибудь да пили бы. А что, кстати, ты привез? — невольно включился Илья.
— Канистру коньяка и канистру чего-то вроде портвейна.
— Лихо, — оценил Тимашев.
— Нажремся! у-ух! — в голос заверещал Гомогрей, походивший сейчас более, чем когда-либо, на маленького пузатенького гнома, ликующего телесной радостью. — Ух!
— Тише ты! — оборвал его Паладин. — А то как в прошлый раз кости в метро рассыпешь. На днях этот болван, — пояснил он для отсутствовавшего полторы недели Шукурова, — умудрился накупить полный портфель костей для своего кобеля Чарли, а в метро рухнул и покатился по лестнице. Ну, натурально, портфель раскрылся, и кости высыпались. Старушки клекочут, решили, что это Гомогрей на части рассыпался. А наш друг быстренько кости собрал и прежде, чем его мент захапал, скок в вагон.
Все зареготали, а Гомогрей горделиво бросил:
— Гомогрей такой, сбежал! А теперь Гомогрей хочет полечиться, потому что вчера пожадничал.
— Слушай, обожди, — сказал Саша. — Одну канистру надо в шкаф пока спрятать — от греха. Гомогрей, давай ключ.
— Не дам! Еще успеется.
— Кто же тебя так снабдил? — спросил Илья, выходя из-за стола.
— Лично первый секретарь горкома, —
— Может, позвонить ему, пригласить? — спросил Гомогрей, испытывавший к диссидентам тайное почтение.
— После летучки, душа моя, после летучки, — поправил его Боб Лундин. — Когда мы отсюда свалим.
— В магазинах жратвы ни хрена, — продолжал свой рассказ Шукуров, — зато выпивки — залейся. А в горкомовской столовой — будь здоров! Кажется, что все есть.
— Как везде, душа моя, как везде, — заржал Боб. — Народ и партия едины, только разные магазины.
— Точно, — ответил Шукуров. — Капитализм загнивает социально, а социализм капитально.
— Бросьте вы ваши дурацкие разговоры, — перебил их Гомогрей, уже нырнувший за стаканом в стол у дивана. — Давай лучше по половинке перед летучкой.
— Да ведь тебя потом не остановить, — рассмеялся Саша.
— Ничего, — сказал Боб. — По стакану и на поезд. А Гомогрею еще на ход ноги.
— Это потом, под конец.
В дверь заглянул Алик, увидел компанию, помахал рукой, но заходить не стал, держась подальше
— Цицеронов не стукнет? — спросил Шукуров, когда дверь закрылась и Алик исчез.
— Хрен с ним.
— Колю Круглова позовем?
— Да надо бы. Он хоть не пьет, а коньяк уважает.
Уже было непонятно, кто что говорит.
— Вадимов не унюхает?
— Крыса гнусная.
— Если от всех будет пахнуть, то даже такая крыса, как он, не унюхает. Равномерный запах.
— Круглова зовите.
Сгоравший от нетерпения Гомогрей бросился за Кругловым.
— Что? — спросил тот, входя. — Какая организация гуляет? А, с приездом тебя, — протянул руку Шукурову. — Что привез? Косорылую? — так Коля именовал водку.
— Бери выше. Коньяк.
— Мне коньяку на три пальца. Спасибо, хватит!
— Дорогому гостю не жалко, — говорил Шукуров,
— Ваше здоровье, — Коля выпил и хлопнул себя ладонью по макушке — это был его любимый жест. — А вы, ребят, все же не очень. Послушайте старшего товарища, который многое на своем веку повидал. — Круглову было уже за пятьдесят, и он больше двадцати лет работал в редакции. — Скоро Вадимов приедет, говорят, злой и нервный. Да, еще о своей поездке в Аргентину целый час будет трепаться.
— Чтобы продержаться, надо выпить, — сказал Боб и заглотнул полстакана коньяку.
— Держава эта, — не удержался Тимашев, — судя по Кортасару, такая же гнусь самохвального провинциализма, патриотизма и амбиций, вроде, как мы. Но другое интересно: почему таких дураков всюду пускают, все им можно, а я знаю семью, родственно связанную с Аргентиной, так вот дочку, аргентинскую поэтессу, к родной матери не пускают, хотя мать — старый большевик, а дочь — переводчица советской поэзии.