«Сошелся опять сегодня с Олсуфьевым по русской истории. Все-то он двигает свою теорию европейской и азиатской России. Европейская Россия – это немцы и просвещение, а Азия-с – понятно, монголы, татарщина, раскольники etc. И вот они все время в борьбе, со времен Петра и даже раньше, и сейчас Азия берет верх. А по-моему, все просто. Государство на нас прет, а мы уходим в степи, в леса. Так всегда было: и для господ немцев, и для господ татар. Кто в степи, кто в леса. Вот сейчас они и кончились. Так было четыре столетия, а может, и больше. Все, что идет из столиц, для окраин гибель. Вывеска не должна вводить в заблуждение. Порядки при царе-батюшке ох не сравнить с тем, что, по рассказам, творят советчики. Впервые в русской истории все должно решиться на конечной территории. Некуда больше бежать. Куда мы пойдем, если нам дадут по шапке? В Турцию, как некрасовцы при Петре? Так ведь Турции теперь нет».
«Совестно за „Афиногена“. Как Стаценко и Будилович проглядели и пропустили – до сих пор в ум нейдет. А ну как меня убьют? Будет бродить мой „заволжский старец“ по страницам ученых изданий и морочить добрых людей. Вспомнил точно – книга, стоящая корешком внутрь, это и есть тот самый злополучный номер „Ж.М.Н.П.“*. Бог шельму метит. Хотел забрать, да надо было ехать на фронт. Не успел и очень теперь жалею. Ну да теперь в России такое творится, что, пожалуй, еще сто лет пройдет, пока кто-нибудь полюбопытствует. Да и кому будут нужны старцы в царстве диктатуры пролетариата? То-то и оно».
«Отступление наше вполне определилось. Теперь уже всем ясно, что это не тактический ход, а поражение стратегическое. А ведь были уже в Орле! Мерзнем. Но ведь и большевики мерзнут. Мороз один на всех. Да, но теперь они идут вперед».
«Ноги с утра ватные, голова пьяная. Надеялся, что простыл. Теперь ясно, что тиф. Писать не могу. Ухожу в околоток».
март 1990 – апрель 1999
Тимофей давно уже обнаружил, вернее, признался себе в том, что во взрослую жизнь он играет точно так же, как в детстве играл в солдатиков и в железную дорогу. Пенопластовые кроны, покрашенные зеленой гуашью и насаженные на спички, обрамляли сверкающие на паркете рельсы, под мостики с коричневыми бортами подкладывались отрезки голубой бумаги, и полз его красный тепловоз с тупым серебристым рыльцем, с плавниками топливных баков, в воображаемых рукодельных полях без отдыха, без остановки, без сожаления минуя станции, пока не сходил с рельс и не ложился набок, словно издохший ослик. Даже кинематограф, которому он себя посвятил, был такой же игрой, и даже не в том смысле, что кино – это представление, созданное по особой технологии, и там, как и всюду, одни люди играют роли других людей, а просто потому, что из готовых, но отрывочных кусков жизни приятным усилием воображения и чувства соразмерности предстоит собрать нечто целое. Склейка... Маленькая гильотина монтажного стола или щелчок мыши – это и было кино, самая серьезная игра взрослых людей.
Но синие, пропитанные воздухом горы возникали в воображении и рождали томящее чувство сопричастности этим сырым, мрачным ущельям, этому мокрому ветру, обдающему с ног до головы мелкими брызгами и запахом близкого моря, лепету потока, сосредоточенному при свете дня, загадочному в темноте, и черным елям, безмолвно стоящим по склонам с торжественной мрачностью свершающих обряд рыцарей; этой суровой и ласковой жизни природы, этим радостным мгновениям восхождения на открытые пространства, когда, кажется, между тобой и такими слишком высокими небесами уже не существует ни преград, ни посредников.
Сколько раз во время своих путешествий Тимофей был счастлив, чувствуя, что на высоте он и сам становится лучше.
Существуют тысячи причин, по которым люди любят горы, причин, по которым это выгодно и полезно, но никогда Тимофей не вдавался в рассмотрение этих причин. Тайна гор, их спокойное величие – это и была причина всех причин. Только там, в горах, казалось ему, и наступала для него настоящая неигрушечная жизнь, где каждый шаг – движение, каждое движение – преодоление, – такая жизнь, когда каждую секунду можно ощущать ее полноту. И там, свершая шаг за шагом, он обретал достоинство, которого ему так недоставало в обычной жизни на равнине, и этот запас позволял прожить какой-то отрезок жизни, пока не расплескивался в удовольствиях большого города.
Однажды, только что избегнув смертельной опасности, на перроне Н-ского вокзала в ожидании поезда он испытал чувство, которое сложно передать. Тут было освобождение от условностей мира и в то же время чуть снисходительная готовность следовать им, потому что мир всего лишь игра взрослых людей, и необыкновенная целеустремленность при отсутствии самой цели, обещание вечной жизни, обетование радости и сознание и ощущение своих собственных сил, и чувство, что душа находится в преддверии великой тайны. Но то была лишь кратковременная оттепель, только показывающая, что скрывается под ледяным покровом, но недостаточная для того, чтобы навсегда избавить природу от стального морока зимы.