— Ну вот сами посудите, Александр Сергеевич, — объяснял отставной гусар, — хозяйство прекрасное, пятеро сыновей и все положительные, работники, не лодыри. У всех дети. Дом — полная чаша, по мужицкой, конечно, мере. Лошадей — едва не десяток, коров семь штук, овцы, птица, всё, кажется, есть. А всё туда же — как старшак помер, так хотим, барин, разделения! Я им толкую, толкую, и так и этак, и лаской, и Бога зову в свидетели, что глупость это. Зачем? Справное хозяйство, побольше бы таких, куда им делиться, зачем? Из одного прекрасного двора станет пять средней паршивости. Так ладно ещё это, но ведь двое, если не трое из них не сдюжат, в бедноту обратятся, да к собственным братьям в батраки и пойдут. В чём смысл? Бьюсь с ними, бьюсь, но вижу — не верят. Не желают понимать! Вы нашего мужика знаете, ему какая блажь втемяшится — топором не вырубить. Ладно, думаю, может, им погулять хочется? Три, не поверите, Александр Сергеевич, три ведра водки предлагал, и год оброк не повышать, если передумают, да где там! Хотим, барин, делиться, и всё тут. И чую я, без баб здесь не обошлось. Вся их женская натура подлая. Не могут, видите ли, пятеро баб спокойно в одном доме жить! Старшак был — вот так держал! Так то старшак, голова, а эти что же? Спят и видят, как горшки поделить, да каждой побольше, побольше, тьфу. И шепчет такая дура мужу, делиться надо, дескать, одни будем жить. А знаете пословицу, что ночная кукушка… А того не понимает, ослица упрямая, что не всякий потянет, и, может, придётся ей с ним и побираться идти, «в кусочки», нищенствовать, милости просить. Разве это дело?
— Не дело, Пётр Романович, не дело, — легко соглашался Пушкин, — тут ведь ещё то, что крестьянину много не нужно. Когда кому нужно, тот работает много, вот у него всё и есть. А чтобы пятерым нужно было — вряд ли. Разорятся, ваша правда. Как пить дать. Эх, как бы научить мужика не пить! Чтобы он счастье без водки видел. Но для того интерес нужен, а каков интерес без грамотности? Учить надо мужика, что не в деньгах счастье и только поняв это, у него денег вдоволь заведётся, — таков парадокс. А так что — смотрит он, как немного имеет, да и думает, мол, какая разница, что есть, что нет, а пойду-ка я выпью.
— Пьянство есть зло, — подтверждал Безобразов, — потому я винокурни у себя под свой строжайший контроль взял. Волю дай, ведь всё зерно на брагу изведут. Здесь не только долг, но простое человеколюбие требует — мужика надо спасать от самого мужика.
Пушкин и здесь был вполне солидарен, но указывал в ответ на особенность климата, вырабатывающую у мужика привычку к короткому тяжёлому труду летом и лежанию на печи зимой (как и многие господа, он считал зиму временем отдыха крестьянина), отчего не прорастает в народе достаточно инициативы.
Безобразов согласно наклонял голову на слова поэта и говорил о вреде немецких нововведений для русских пашен, которые лишь разоряют помещиков и сбивают мужика с толку.
Так они и ехали вдвоём (вообще-то втроём, но не обращать же внимание на кучера), делясь соображениями о том, как лучше обустроить деревню. Кистенёвка находилась в восьми вёрстах от Болдино, как уже было сказано, но, говоря «вёрст», Пушкин назвал расстояние географическое, которое измеряется на карте в виде прямой линии. Дорога же имела своё мнение на этот счёт и извивалась вёрст на двенадцать. В одном из мест она резко спускалась вниз, пересекая пересохший ручей, и так же резко поднималась, создавая известное неудобство для путников. И надо же такому было случиться, что с бричкой здесь произошло ровно то, что днём ранее с каретой Александра Сергеевича — она сломалась.
Кучер ускорил лошадей, будто надеясь преодолеть подъём одним махом, и они дернулись, но одно из колёс зацепилось за корягу, что-то хрустнуло, и вся повозка завалилась на бок.
— Вы целы, Александр Сергеевич? — поднимаясь на ноги и осматривая себя на предмет ущерба, спросил Безобразов.
— Цел, Пётр Романович, а вы?
— В порядке. Что же ты натворил, братец? — ледяным голосом обратился гусар к мнущемуся в смущении кучеру.
Яшка (как того звали) молча краснел в ожидании наказания. Оно бы непременно последовало — в виде нескольких хороших оплеух, с этим добром у отставного военного проблем никогда не возникало, как Пушкин внезапно указал на поломку.
— Посмотрите, Пётр Романович. Вот здесь.
— Что? А? Вот как.
— Подпилено, Пётр Романович.
— Гм. Действительно. И что это значит, Александр Сергеевич? Чьи-то шутки? — Безобразов быстро наливался гневом, его кулаки сжимались, дыхания не хватало, усы топорщились, как у разозлённого кота. — Шутить со мною? Шкуру спущу. Лично. Говори, сволочь, твои проделки? — вновь обратился он к отступающему от него кучеру. Яшка вдруг быстро перекрестился и дал стрекача, вскочив вверх на дорогу и побежав что есть духу от удивлённых помещиков.
— Стой! Стой, дурак, запорю! Стой, кому говорят, мерзавец! — кричал ему вслед Безобразов, тогда как Пушкин, изумлённый не меньше, о чём-то сосредоточенно думал.
— Пустое, Пётр Романович, не утруждайте себя.
— Нет, но каков подлец! Одно хорошо — дурак!