— Так вам чаю, товарищ лейтенант, а может, киселю? — спросил санитар. — И перевязку бы надо сменить.
— А может, совсем снять?
— Я и то гляжу, спите вы на спине. Может, и вовсе снять.
Санитар был пожилой добрый человек, обмотки на его длинных тощих ногах были накручены высоко, до самых колен, ботинки свежесмазаны, конец поясного брезентового ремня самодельно обметан нитками — и вообще санитар, судя по всему, следил за своей внешностью, и Охватову захотелось поговорить с ним по душам.
— Сон у меня ты оборвал хороший.
— Жизнь, товарищ лейтенант, лучше всякого сна. Утро вон какое! Вставайте–ка да заправляйтесь, а я вам киселя принесу. Сегодня какую–то комиссию ждут, так сварили и чай, и кисель. — Санитар пошел было из хаты, но Охватов остановил его своим рассказом:
— У нас в полку санитарка есть, Тонька… И вот я ее видел у себя на родине. Да ничего и не было, поговорили, а все так памятно, будто въяве. Будто это я ее искал или ждал, может…
— Сон и в самом деле для здоровой души. Женщина во сне чаще всего хорошо видится, — раздумчиво сказал санитар и вдруг, что–то вспоминая, нахмурил лоб: — Тонька? Это не Кострова ли Тонька из девяносто первого?
— Она. Вот про нее и рассказываю.
— Эвон ты. А она тоже здесь, в изоляторе. Остригли ее, беднягу, обкорнали под первый номер. Привезли–то ее с подозрением на тиф, но, слава богу, все температурой да рвотой обошлось.
— А волосы?
— Волосы, сказал врач, к свадьбе вырастут. Думали, тиф.
— И что ж она–то?
— Да что она, известно, поплакала, погоревала, а теперь ничего, подвязалась платочком. Там к ней из ваших разведчиков один, сутулый такой, примащивается. Утром у ее окошечка и вечером. Она вон в той хате находится, вон за полянкой, на отшибе. Может, передать что? — Санитар наклонился к низенькому окошку, поискал глазами хату на той стороне поляны.
— Сутулый–то, говоришь, бывает у нее?
— Бывает. Часового не приставишь. Да и не тюрьма.
Заметив озабоченные движения санитара и чувствуя,
что говорить с ним больше не о чем, Охватов отпустил его и, продолжая лежать в постели, стал вспоминать свой сон, который вдруг сделался ему постылым и лживым. «Примащивается, — надоедливо и обидно звучали в памяти слова санитара. — То–то и есть, примащивается. Тьфу! — И уж совсем Охватов расстроился, когда вспомнил, что Рукосуев ни разу не пришел к нему. — Там примащивается».
Последний раз Охватов видел Тоньку, когда ходил в вещевой склад своего девяносто первого полка. Склад размещался на краю полусожженной деревни, в землянке, хорошо закрытой от дождя и вражеских наблюдателей зелеными пластами дерна. А совсем рядом, в хатах и крестьянских постройках, стояла санрота, в которой было безлюдье и тишина в связи с затишьем на передовой.
На крыльце крайней хаты сидели три девчонки–санитарки, босые, в своих домашних платьишках и простоволосые. Они лениво переговаривались, ослепленные солнцем, радуясь его теплу, тишине вокруг раскинувшихся полей и своим домашним ситцевым платьишкам, в которых было легко, свободно и которые стали для них несравнимо дороже и милей жестких диагоналевых юбок и гимнастерок с блестящими пуговицами. Охватов не мог отвести глаз от этих ярких под солнцем ситцев и, не отдавая себе отчета, повернул к хате. Когда он стал подходить, девчонки умолкли, занялись каждая своим делом: одна вязала железным крючком кружевную ленту, и в подоле у нее крутилась катушка белых ниток; двое других разглаживали на коленях и скручивали в скалочку простиранные бинты.
Тонька, босая и голорукая, с нагими покатыми плечами, вдруг показалась Охватову старше, строже, и он глядел на нее с удивлением. И лицо у нее было другое, не мелкое, а тонкое, нежное, овеянное чем–то загадочным и незнакомым, Охватов будто заново увидел Тоньку и обрадовался, что сейчас она встанет ему навстречу, начнёт о чем–то спрашивать, и он поговорит, пошутит с девчонками, с которыми не умел затевать обычного пустословия. Он уже улыбался навстречу н неотрывно глядел на загорелое лицо Тоньки, на голые ключицы ее под неширокими лямками сарафанчика, ожидая и ее улыбки — он видел, что она узнала его. Но Тонька, натягивая на колени подол давно не надеванного и севшего сарафана, холодно, как на чужого, поглядела на Охватова и поздоровалась с ним, будто век не знавала.
Так и прошел мимо, не заговорив ни с Тонькой, ни с ее подругами, зная, что редкий не привязывается к ним с досадливыми шутками, и не хотел быть как все.
«Да откуда же все это в ней? — с боязливым восторгом спрашивал он себя и рассуждал: — Да она и прежде была ладная, красивая, но в дерюжном, солдатском — разве это для девчонки!»
Он будет сейчас вспоминать не то мелкое и детское, что всегда видел в лице Тоньки, а прямой и узкий ее нос, правильные губы небольшого рта и тот сбежавшийся, туго перехватывающий ее под мышками сарафан с неширокими лямочками на плечах.