— Катай, старик. Припас я эту скляночку для смелости. А то, боюсь, заплачу. — Матросик вытащил из–за пазухи бескозырку с лентами и якорями, расправил ее на колене, надел, разбойно блестя глазами: — Теперь я при форме, дед. Верно, толкуй?
— А вещички где твои? — поинтересовался дед Мохрин, глядя, как матросик силой запихивает в карман свою шапку–ушанку.
— Все мое хозяйство пошло за бутылку. Невелико было оно, хозяйство. Ножичек еще пошел в придачу. Вот ножичек жалко. Бывай здоров, дед. Бывай здоров. — Матросик осадил бескозырку до самых бровей и вышел. Скошенное плечо у него висело ущербно и мертво.
Дед Мохрин почему–то вспомнил безрукого матросика, когда проводил Шуру Мурзину; и без руки — что же теперь. «Зато Лександрушка–то не проста вернулась. Ах ты, ягодка Лександрушка. Мы, мужики, всю жизнь нашу в солдатиков играем, так бабам всю жизнь порожними и ходить? — Дед Мохрин озабоченно пососал остывшую трубку, скудно плюнул на снег. — М-да, к одной быстро липнет: прошла мимо мужика — и взялась; а другая нет, другой вот через фронт пришлось брать свое. Как ты ее ни суди, бабу, а весь белый свет на ней держится. Через фронт так через фронт».
Дед Мохрин запер караулку на замок, подергал его и пошел домой. Десятка шагов не ступил — идет Елена: в плюшевом жакетике, в новой зеленой юбке, какую дед Мохрин на ней и не видывал, а шаль совеем не по старушечьи повязана, высоко. Одно теперь интересует Елену, с того и начал дед Мохрин:
— Едет все народ, Елена. Едет. А твово пока нету. Жди давай. Жданное–то дороже. Лександра с нашей улицы приехала. Ты, поди, не знавала ее…
— Не Мурзина ли?
— Мурзина.
— Да ты что, дед, ай сам видел?
— Говорил с ней. Вот тут она на скамеечке и сидела.
Елена растерянно и беспокойно мигала своими остолбеневшими вдруг глазами.
— Что же она, дед?
— Да ничего девка. Ноги, жалуется, отекают. Потому, видать, ее и списали. И еще бы навроде…
— О Коле она ничего… Ничего она о Коле не спрашивала?
— Спросила. Как же. Домой, мол, сулится?
— Спрашивала, выходит. Ну слава тебе господи, царица небесная. А он, родимый–то, в кажинном письме о ней пишет. Спрашивает. Да ведь она, погоди–ка, убитая была. Полноте уж, Михей Егорович, ее ли ты видел?
— Ты что, Елена, прицепилась ко мне из–за этой Лександры? Прицепилась ты ко мне, как собачонка к нищему, извиняй на слове.
— Да и то правда, Михей Егорович. Ступай–ка, ступай. Да и я побегу — вон хлеб привезли. Ступай–ка, ступай.
Елену будто на руках несли, не чуя ног, на магазинное крылечко вознеслась. Бабы, пришедшие получать хлеб по карточкам, расступились перед ней. Некоторые даже поздоровались, Елена не слышала — скрипел в ушах сухой, но ласковый голос Мохрина.
Так и работала Елена весь день словно в бреду, оглохшая и ослепшая для окружающего мира. Ей все блазнилась Александра с подвитыми кудряшками, которыми она всегда опахивала все вокруг и от которых веяло сладким одеколоном.
Но Шура к Охватовым ни днем ни вечером не пришла — напрасно томилось в деревянном шкафчике собранное для нее Еленой угощение. Елена из своих скудных запасиков муки и масла напекла блинов, зная, что Шура любит блины немного пригоревшие, когда они ломко хрустят на зубах. До ухода в армию Шура частенько и запросто бывала у Елены, забежала и вечером уже перед самым отъездом, вся в слезах, в армейской шапке, которая плохо держалась на ее рассыпающихся волосах. Шура то и дело снимала шапку, встряхивала своими наодеколоненными кудряшками, вновь надевала ее, улыбаясь сквозь слезы. На улице под окнами пересмеивались подружки ее, и по всему было видно, что Шура нетерпеливо довольна своим отъездом и своими подружками.
После первой беременности Шура отяжелела немножко, округлилась, и Елена, глядя на нее, радовалась за сына, что бог послал ему справную невесту. «Теперь вот в солдатчину–то ей не ходить бы. Ой, не ходить, — томилась Елена, опасаясь. — Кругом одно мужичье, а она бабочка видная — от одних глаз грех понесешь…» Но Шуре ничего не сказала, перекрестила молча и оплакала как родную. И потом, когда бы и сколько бы ни вспоминала Шуру, всегда думала о ней не иначе, как с осуждением. С тем вот и дождалась ее возвращения.
Вечером, прибрав и протопив магазин, Елена не вытерпела и отправилась к Мурзиным сама, убежденная, что Шура не пришла в гости с трудной дороги, а может, и хуже того — нездоровится. «А так разве удержали бы ее?» — рассуждала Елена и прикрывала полой узелок с блинами.
Два окна в квартире Мурзиных ярко светились, заледенелые стекла ломали, крошили свет, вспыхивали блестками, тягуче мигали. Третье окно — Шурина горенка — освещалось изнутри слабо, видимо из общей комнаты была отворена дверь. Елена прошла мимо окон, потом вернулась, чутко высматривая в наледи на стеклах прогалину, через которую можно бы заглянуть внутрь. «Может, гостей созвали, а я здравствуйте к вашему застолью», — тоскливо думала Елена, глядя на бельмастое окно Шуриной горенки. Она уже согласна бы вернуться, да ноги несли ее и несли.