Малков, сконфуженно подчиняясь требованию бойца, заглянул в узкую щель вагона встречного поезда и увидел, что там, на полу и на нарах, лежали тяжелораненые. Из холодной полутьмы пахло карболкой и приторно-сладковатой гнилью.— Вот он, Брянск! Нас нету — и Брянска нету! Мы, курва, семь танков сожгли! Семь! Железная деревня! — кричал боец своим сорванным, нездоровым голосом.
В голове санитарного поезда заиграли на трубе. Раненые, помогая друг другу, полезли в вагоны. Малков, уже без улыбки, подсадил бойца с подвязанной рукой в вагон, выскреб ему из своего кармана последнюю махорку и, стыдясь своего вопроса, все-таки спросил:— Что же они, немцы-то?
— Скоро узнаешь. Всыплют — вот и узнаешь. А вы откуда? Призывались где?
— Ирбинск. Разно. С Урала, словом.
— А я из Кунгура. Погоди малость. На, погрызи! Эх, землячки!
Когда прокатился последний вагон, суетливо поспевая за набиравшим скорость составом и опасно раскачиваясь из стороны в сторону, Малков поглядел на пшеничные, слегка поджаренные сухари и, чувствуя голод, не смог их есть. Впервые за много-много дней, полных трудностей и лишений, он вдруг почувствовал острую жалость к себе, жалость к бойцу с подвешенной рукой и ко всем тем, что лежали в вагонах только что отошедшего поезда. «Что-то не то, не то, — билась на взлете неопределенная, но тревожная мысль. — Все не то…»К Малкову подошел Охватов и, блестя округлившимися и посветлевшими глазами, сказал тихонько:— По ту сторону трофейщики в тыл едут… меняют ботинки на сапоги — с придачей. Тушенка и сахар… Делать нечего — вот жрать все время и охота.
— Да я скорей с голоду подохну. Сапоги за тушенку?
— Гляди сам.
— А где они? Пойдем сходим.
Они нырнули под вагон, перешли два порожних пути. На третьей колее стояла бесконечная вереница платформ, загруженных внавал искалеченными пушками, тягачами и автомашинами с измятыми кабинами и кузовами. Вся техника была выкрашена в непривычный, дикий серо-мышиный цвет и уж только поэтому казалась враждебно-чужой. На одной из платформ лежала расколотая башня танка с чудовищно толстой броней и расщепленной на конце пушкой. На задымленном боку башни был хорошо виден крест — черное с белым. Рядом стояла на огромных колесах тупорылая пушка, а на стакане амортизатора был нарисован белой эмалью на фоне красного щита вздыбленный медведь. У медведя совсем незлобиво открыта пасть, а передние лапы миролюбиво и мягко согнуты. Малков, рассмотрев медведя, вернулся взглядом к фашистской свастике и только теперь в черно-белом кресте увидел что-то бездушное, неумолимо жестокое, как сама смерть.— Пойдем отсюда, — сказал он Охватову.
— Чего вдруг передумал?
— Ты, Никола, не сердись. Честно скажу, мне для тебя ничего не жалко, черт с ними и с сапогами даже, но я хочу попасть на фронт при всей форме. Погляди, сколько наломали фашистского железа, стало быть, силушка есть у нас. Есть, Колька. Я вот еще тебе сапоги достану, чтоб до самого Берлина хватило. А жратва что? Сегодня ее нет — завтра будет. Жратва — дело преходящее.