Защищаясь свободной рукой от яблоневых веток, он выехал на главную садовую дорогу, исковерканную колесами, лопатами, воронками от мин и снарядов. У ворот сада догорал дом сторожа; каменные степы его из плитняка потрескались и были задымлены; осколки стекол в обгоревших рамах от жары стали радужно-фиолетовыми; в одном из окон виднелась гнутая спинка никелированной кровати, почерневшая с перекала. Недалеко от крылечка бойцы распалили костер, на бойком бездымном огне ключом кипел большой ведерный чугун. Увидев командира полка, трое поднялись, одернули шипели и замерли; четвертый не встал — ступня правой ноги у пего забинтована, и он страдальчески глядел на нее, отложив в сторонку, на траву, очищенную и надкушенную картошку. Раненый, сержант-сверхсрочник Канашкин, был артиллерийским мастером, хорошо разбирался в часовом деле, и все командиры в полку, когда у них начинали барахлить часы, обращались к нему. Заварухин не сразу узнал Канашкина, а узнав, горько удивился его перемене: бледное, опавшее лицо его и воспаленно-горячие глаза в больших глазницах замолодили Канашкина лет на десять, и дать ему можно было не более двадцати. Заварухин не мог проехать мимо, остановил коня.— Ты что это, Канашкин?
— Пришел к артиллеристам, товарищ подполковник, а там, сами знаете, смерть ближе рубашки. — Канашкин улыбнулся виноватой улыбкой: «Вот какие мои дела».
— Однако ты здесь не рассиживай, не время. Понял?
— Так точно!
Отъезжая от костра, Заварухин слышал, как бойцы заторопились, понукая друг друга:— Давай, давай, горячо сыро не бывает.
— Тягай ли чо, а то, как прошлый раз во втором взводе, ляпнет — ни еды и ни едала.