Все эти годы так было с Хью. Как будто я встретила кого-то уже знакомого. Влюбиться в Хью было все равно что пережить острый приступ безумия. Я безудержно расточала себя с ним, была почти больной от страсти, неспособной сосредоточиться ни на чем другом, и исцелить это было невозможно, да мне тогда этого и не хотелось. Влюбленность парализует волю. Сердце становится всевластным. Получает свои права.
Густой запах ладана повис в воздухе, он дрожал от средневековых песнопений. Я представила стоящего на хорах брата Томаса и испытала то же чувство саморастраты, желания, от которого перехватывает дух.
Но самое скверное – я чувствовала, что у меня не хватит сил противиться всему этому, тому, что неотвратимо надвигалось. Великому Исступлению и Великой Катастрофе.
Мысль испугала меня, и это еще слишком мягко сказано. Никогда не думала, что способна влюбиться снова.
Когда брат Томас спрашивал меня обо мне, я не могла ответить и теперь гадала, уж не произошло ли это потому, что мое самоощущение стало разваливаться на части. Стоило мне приехать на остров, как все начало распадаться.
Я закрыла глаза. Останови это. Останови.
Я не имела в виду, что это молитва, но, когда открыла глаза, меня поразило, что это вполне могло быть и так, и я почувствовала моментальный прилив детской надежды, что теперь некая сила обязана ответить на мою просьбу. Тогда все остановится, замрет. Чувства, все, и я буду прощена. В безопасности.
Конечно, я не до конца поверила в это. В кресло садись. И помолись – слишком наивно. Для несмышленышей.
Однако даже брат Томас, который тоже в это не верил, сказал, что кресло волшебное. И оно было таким. Я это чувствовала. Чувствовала это как некую разгадку.
Что, если кресло обладало реальной властью – способностью проникать в потаенное? Что, если оно вылавливало в человеке самые запретные чувства и выплескивало их наружу?
Я встала. Не в состоянии идти назад через церковь под взглядами монахов, я с минуту побродила по галерее, открывая одну дверь за другой, пока не наткнулась на заднюю дверь ризницы, ведущую из церкви.
Я торопливо пошла через четырехугольный двор, сгустившийся воздух хлестал меня по лицу. Туман не только не рассеялся, как он пытался сделать раньше, когда одинокий луч солнечного света пробился сквозь него, напротив – воздух превратился в суп.
Когда я вошла через ворота на задний двор материнского дома, то остановилась на том же месте, где помедлила, когда брат Томас провожал нас ночью. Положила руки на кирпичную стену и посмотрела на скрепляющий ее раствор, изъеденный соленым воздухом. В противоположном конце двора раскачивались ветви олеандра, их зелень едва проступала сквозь туман.
Он монах, подумала я.
И мне захотелось поверить, что это спасет меня.
Глава шестнадцатая
Брат Томас
Во время предшествовавшего мессе песнопения брат Томас заметил, что отец Себастьян пристально разглядывает его своими маленькими глазками из-за огромных очков в черной оправе. Брату Томасу это было неприятно. Один раз он ответил таким же пристальным взглядом, и отец Себастьян даже не прикинулся смущенным. Наоборот – кивнул, словно смакуя какую-то тайную мысль или, возможно, желая что-то сказать.
Брат Томас изнемогал под своей рясой. Ему казалось, будто его завернули в кусок какого-то жуткого теплоизолирующего материала. Даже зимой шерсть грела слишком сильно, и печка не переставала обдавать жаром. Причина, как глубокомысленно выразился аббат, заключалась в том, что пожилых монахов «кровь не греет». Брат Томас стиснул зубы, стараясь выглядеть серьезным.
Три года назад он начал каждый день плавать в протоке, огибавшей птичий базар недалеко от шалаша, который он выстроил на одном из болотных островков. Просто чтобы освежиться. Зимой это требовало большей решимости, но он все равно заставлял себя нырять в студеную воду. Это на поминало ему о рисунке из древней книги, названном «Врата Ада» и изображавшем бедняг, которые бросались из кипящих котлов за ложкой холодной воды. Место было уединенное, огражденное высокой, густой травой. Укромную запруду образовывал впадающий в нее приток протоки. Частный плавательный бассейн.
Плавок в монастыре не держали, поэтому он купался без всего. Это было то, в чем ему, вероятно, следовало исповедаться во время общей culpa,[4]
проводимой по утрам в пятницу, когда монахи публично сознавались в таких грехах, как: «Я был настолько неловок, что сломал керосиновую лампу в приемной» или «После отбоя я пробрался на кухню и съел остатки вишневого желе», но на самом деле брат Томас не верил, что виноват. Плавая нагишом, он чувствовал, что доходит до какой-то последней грани восторга. Люди духовного склада имели привычку замыкаться, впадать в оцепенение. У него было свое мнение на этот счет: людям надо плавать нагишом. Кому больше, кому меньше.Бисеринки пота выступили на верхней губе, брат Томас закрыл глаза и стал мечтать о холодной волне прилива, обрушивающейся на его обнаженное тело.