Теперь, сидя за столом с мужем и сыном, фрау Бахем терзалась из-за своего высокомерия, которое раньше заставляло ее слегка презирать дочку; обед по большей части проходил в угрюмом молчании, словно живой дух семьи улетел прочь; только теперь она заметила, что действительно сердечной, зачастую до глупости пустопорожней болтовне дочери была все же присуща такая трогательная чистота, что все наслаждения мира не могли бы ее замутить. Разве это существо не росло рядом с ней, разве не родилось оно из ее лона, разве она не глядела на него двадцать пять лет, чтобы теперь, в день свадьбы, не признать, что оно осталось неизвестным и загадочным, весьма невинным и бездуховным, но таким милым, сердечным и чистым созданием. Конечно же мать содрогалась при мысли, что нет такого источника, который неустанно ищущим щупальцам зла было бы невозможно запакостить, да они любое лицо расцарапают и забросают вонючей грязью и будут любой образ дергать и рвать с адской, понапрасну растрачиваемой яростью…
Некоторая заурядность дочери теперь представлялась фрау Бахем в каком-то новом свете. Ей вновь и вновь казалось, будто она приблизилась к некоей цели, к некоему выводу, но потом Господь отмыкал перед ней новую загадочную кладовую, где она вновь чувствовала себя беспомощной и глупой. Да, она была глупа — зажигала лампу, когда все было залито солнечным светом, и гасила ее, когда темнота накрывала все вокруг. Но разве она не светилась доверчивой радостью здесь, в этой же комнате, в те времена, когда мрачный покров чудовищного зла еще не был наброшен на всю страну, разве она, полная надежды и радости, не оделяла тогда окружающих всей доброжелательностью, на какую была способна? И разве она не погасла, как факел, оказавшийся глухой ночью под дождем, — погасла, когда стало необходимо светить в полную силу?
Нет… Мать страстно прижала ладони к груди. Она всегда помнила о том, что Господь действительно все знает и что ее ожидает обещанная лучшая жизнь после злосчастия и бед на земле. Она всегда надеялась, надеялась и еще раз надеялась. О Боже, как же сильно она потеряла себя во мраке безутешного горя, ей необходимо вновь зажечь в своей душе пламя надежды и найти в себе свет и тепло…
Внезапно она заметила, что за окном сгустилась тьма, и ей стало холодно стоять одной в эркере просторной комнаты. Отблески света из окон домов на противоположной стороне улицы и от уличных фонарей скупо освещали помещение. Уличный шум проникал в квартиру, нарушая царившую в ней тишину. Она слышала его с раннего утра до поздней ночи; он утихал лишь на минуты — как будто для того, чтобы передохнуть, но в этом вечернем шуме были и веселье, и утешение, да и просто радость окончания рабочего дня; доносились и резкие торопливые возгласы — люди спешили развлечься, снедаемые жаждой наслаждения любого сорта, лишь бы забыться…
Стоя в полумраке тихой комнаты, фрау Бахем смотрела на эту яркую игру света и внимала зловещему шуму улицы; она крепко сжала руки и зябко поежилась… Чего она ждала? Голос сердца еще никогда ее не обманывал, он всегда заранее оповещал ее о важных событиях… Так нежные травинки начинают подрагивать задолго до того, как нагрянет гроза; ей казалось, будто внутри у нее качается какой-то маятник: то нерешительно, то угрожающе, ничего не касаясь и не останавливаясь. Она вытащила надежду из-под обломков утраченной печали, лихорадочным усилием очистила ее и вновь водрузила на место… Но тут мужество вновь покинуло фрау Бахем, и у нее недостало силы его удержать…
Все казалось ей мрачным, страшным, лишенным хотя бы малейшей надежда на лучшее. Одиноко стояла она в этой просторной холодной комнате, мебель в полумраке громоздилась вдоль стен — грозно и призрачно, словно чужая… Одинокая, дрожавшая от холода, почти пятидесятилетняя женщина в гнетущей тишине своей опустевшей квартиры…
Где-то далеко-далеко, на чужбине, в городе, название которого звучало как символ всех отвратительных ужасов Пруссии, ее сын, вероятно, мучился в бесчеловечной обстановке казармы. Второй сын волчком крутился в кровавых и мрачных коридорах власти, чуждый и холодный. А глупенькая и наивная дочь приплясывала на краю опасного обрыва. Супруг же совсем спрятался от нее, ссылаясь на усталость. Значит ли это, что все ее бесчисленные слезные молитвы всегда попадали в неведомую ей сокровищницу, которой распоряжался один лишь Бог, а ей надлежало лишь ждать, ждать, терпеливо ждать? Она стиснула руки и вдруг замерла…