Сердце его бешено колотилось; в нем бушевали страх и ужасные предчувствия, и он в полной растерянности пытался припомнить, откуда они взялись, эти предчувствия… Ему даже померещилось что-то знакомое, но неясное, как призрак, который привиделся между сном и явью… Казалось, холодные пальцы мертвеца проникли в самую глубь его души, в самую сердцевину его существа; он со стоном выпрямился и вдруг, замирая от ужаса, явственно увидел поле сражения, усеянное трупами в сером и черными воронками. И ему смутно вспомнилось, что он лишь тогда почувствовал этот невыносимый ужас, когда ему показалось, будто смерть и дьявол, объединившись в грохоте и вое снарядов, праздновали свою общую победу над втоптанным в землю Господом. Он молча пригнулся, и страх, напавший на него здесь без видимой причины через двадцать два года после войны, улегся; так он и стоял одиноко, прислонившись лбом к стеклу вагонного окна, — не живой человек, а пустая оболочка… Как молнии перекрещивают грозовое небо, словно желая доказать существование света, так пронзило Германа понимание тех загадок…
В то время, когда он, оглушенный и потерявший дар речи, безрадостный и замкнувшийся в себе, даже не ощущавший счастья от того, что отделался легким ранением в руку, уезжал в лазарет из кипящего ада войны железа с железом, ему пришло известие о том, что в час, когда он, застыв от страха и жутких предчувствий, вжавшись в землю, глядел в лицо войне, его жена родила сына… Тогда ему показалось страшной бессмыслицей, что на свет рождаются дети только для того, чтобы их, уже взрослых, нарядить в мундиры и принести в жертву богу войны. И разве этот болезненный младенец, дитя военного времени, при появлении которого на свет Божий Герман не ощутил ни малейшей радости, теперь не носит мундир и его не собираются отправить в приближавшееся пекло войны? И разве страх, что охватил его при одном взгляде на номер полка на погонах сына, не был лишь крошечным облачком, предвещавшим грозу, которая сметет Кристофа с лица земли? И не слились ли тысячи мелких впечатлений от его поездки и множество отдельных страшных воспоминаний, оживших при посещении казармы сына, в единый, бешеный и безумный концерт? И не разбил ли Господь одним ударом всю мнимую надежность и безопасность его собственной жизни, как разбивают молотком старое зеркало, для того чтобы показать ему ужасное лицо действительности, скрывающееся за обманчивой видимостью?
Герман почувствовал, что приступ страха мало-помалу прошел, как слабеет грохот удаляющейся битвы, из которой ты вышел живым. Все его тело застыло от холода; когда он снял руки с узкого подоконника, поезд вдруг резко остановился, и его отбросило к открывавшейся в обе стороны двери коридора. Он быстро подобрал с пола папку и поспешил в купе; обессилевший и размякший от приятного тепла, он уселся на свое место и по привычке закурил сигару. Соблазн посмеяться над собственным страхом, как над жутким сном, наткнулся на этот самый страх, который, оказывается, никуда не делся и продолжал висеть над ним, как грозовая туча. Удивленный, он откинулся на спинку дивана и попытался направить мысли в другое русло: подумать о своей работе и предстоящих рождественских праздниках. Он напряженно вглядывался в мрачное лицо пролетавшего за окном рурского промышленного пейзажа, отравленного ядовитым дыханием бесчисленных фабрик… Но то и дело возвращался обратно к своим мыслям, все еще дышавшим прежними парами, как после битвы дышат поля, на которых уже смолкли вопли раненых…
Господь хотел завлечь его в пропасть горя, в ту юдоль скорби, которую освещают лишь Страсти Господни, но он сопротивлялся руками и ногами, как избалованный ребенок, отказывающийся есть хлеб и требующий сладкого пирога. Удивительно, но теперь он почувствовал, что это что-то, невыразимое словами, навалившееся на него, все еще жило в нем, но уже не требовательно, а как бы просительно… И он выбросил все это из головы!
С досады Герман вытащил из кармана пальто роман, захваченный им из дому на случай, если придется бороться со скукой, и настолько погрузился в мирные события так называемой фантастики, что ему в конце концов удалось заглушить в себе внутренний голос.
Когда Герман с немного деланной веселостью спрыгнул с подножки вагона на родном вокзале, он уже был почти такой, как всегда. Вот только в душе остались царапины, как на живописном полотне даже после тщательной реставрации; но он старался заглушить последние остатки непонятного страха перед взрывом вулкана радостным предвкушением рождественских праздников.
Увидев младшего сына, ожидавшего его в конце перрона, Герман изумился. Такие знаки внимания не были приняты в их семье. В штатском — светлое пальто и без шляпы — Ганс показался ему совсем мальчишкой. Он равнодушно поздоровался с отцом, продолжая высматривать кого-то на перроне.
— Мать надеялась, что ты привезешь Кристофа в отпуск, она очень расстроится.
Бледное лицо Ганса обиженно скривилось, когда отец беззаботно рассмеялся.