Пол будет, а Гейни нет. Странно. Жалости к ней нет и страха тоже, хотя, наверное, нужно бояться. Ведь квартиру обыскивали, долго, старательно. Выворачивая вещи на пол, выворачивая банки на столешницу, выворачивая мой мирок наизнанку. Наверное, следовало бы воспротивиться, наверное, следовало пригрозить адвокатом и знакомством с полковником МВД… или генералом. Или депутатом. Если покопаться в записной книжке, то кто-нибудь всенепременно сыщется, знакомых у меня много. Но я не стала угрожать и призывать, я отошла к стене и молча наблюдала за действом, которое разыгрывалось здесь и сейчас, с мазохистским удовольствием впитывая малейшие детали.
Локоть в пятнистом хэбэ задевает керамическую банку с сахаром, та валится на бок, катится по серому языку столешницы, вычерчивая путь белыми кристаллами, и летит на пол. Звон и вялое «извините».
Я извинила. А почему бы нет, сахар – не страшно, завтра уберут.
И одежду тоже. Бело-дымчатая откровенность пеньюара, кружевное бесстыдство белья в чужих руках, тонкая паутинка чулок. Тот, кому выпало копаться здесь, краснеет. Не вижу лица, но уши, толстая складка кожи под затылком, короткая шея плавно наливаются багрянцем. Даже жаль его. И белья жаль. Ненавижу, когда кто-то трогает мои вещи.
Понятые жмутся к стене, им неудобно присутствовать и вместе с тем любопытно, особенно Эмме Ивановне, которая служит в доме вахтером… нет, не вахтером, сейчас это иначе называется, но как именно – забыла. Главное, что Эмме Ивановне интересно, она тихо ойкает и время от времени качает головой, и дымчато-голубоватые кудряшки на голове дрожат вместе с нею. А Вадику, охраннику со стоянки, просто неудобно. И спать охота, зевает, стараясь не открывать рта, и жмурится.
Револьвер и письма нашли в комнате Данилы. Я не удивилась.
Револьвер и письма изъяли. Я не возражала.
Данила остался. Я не знала, как рассказать ему о смерти Гейни, поэтому молчала. В конце концов, он ведь не разговаривает со мной, ни вчера, ни сегодня, ни даже когда обыск шел.
– Яна Антоновна, мы, наверное, тоже пойдем? – голосок у Эммы Ивановны по-девичьи звонкий, неприятный в гулкой тишине. Я кивнула, пускай уходят, и она, и Вадик со стоянки.
– Что творится, что творится… – причитания доносились даже сквозь запертую дверь. Чудится, всего лишь чудится. У меня слуховые галлюцинации, от усталости.
И руки дрожат. Когда протоколы подписывала, то не дрожали, а теперь вот сигарету достать не могу. Да и зачем мне сигарета, вкуса все равно не ощущаю.
Наклонившись, я подняла кургузый пиджачок тоскливо-коричневого цвета. Неужто мой? Пожалуй, да. В этой квартире все мое.
– Что им было нужно? – нарушил молчание Данила. – Зачем приходили? Чего искали?
Не знаю. Руслан не сказал, не счел нужным. А я не настаивала на ответе. Я устала настаивать.
– Это тот, из ментовки, да? Который меня тогда взял? – наклонившись, Данила почесал коленку. Смешной он, вытянутая майка все той же, изрядно поднадоевшей болотно-пятнистой окраски, синие плавки и худые ноги с узлами коленей. – И теперь он к тебе прицепился? А второй тоже?
Второй? Тот, который называл Руслана «командиром», а со мной и поздороваться не соизволил? Который ходил по квартире, без стесненья заглядывая и в шкафы и под шкафы? Тот, который громким шепотом говорил что-то про везение и «верняк», при этом глядел на меня с таким видом, будто знал что-то донельзя тайное?
Да, он тоже из ментовки и тоже, как выразился Данила, прицепился. Все они ко мне прицепились. А вот адвокатом зря не пригрозила, и несуществующим пока знакомством с политиком или генералом. Глядишь, тот второй был бы повежливее.
На блузке из синей дымки остался отпечаток чьего-то ботинка. А в белосахарной пустыне разноцветными оазисами блестели глиняные черепки. Красиво.
– Так чего они хотели-то? – продолжал настаивать Данила.
– Ничего, – солгала я. – Иди спать.
Завтра. Я расскажу ему завтра.
Данила
Гудок, еще один и еще. Длинные, раздраженные, оттого, что до Данилы все никак не дойдет, что звонить бесполезно – все одно не ответят.
Ну да, пять утра на часах, за окном только-только светать стало, а он уже пятнадцать минут пытается дозвониться до Гейни. И пятнадцать минут слушает эти треклятые гудки. Навороченная труба, теткин подарок, жутко неудобная, норовит выскользнуть из ладони, а руки отчего-то потные, липкие.
Понятно, со страху.
Опять перетрусил, слабак. Вон небось тетка спокойная-спокойная, аж страшно становится от этого нечеловеческого ее спокойствия, будто обдолбанная, и улыбается нехорошо. Может, крышу снесло окончательно? А че, бывает, Данила сам слышал, что человек живет, живет, вроде нормальный, а потом раз – и полный псих.
Только психи улыбаются, когда надо плакать, и, сидя на корточках, ладонью сгребают сахар в кучу. Веник бы взяла. Или пылесос, а она нет, руками, и разровняла потом, принялась вырисовывать что-то.
Данила ушел, тихонько, чтоб не заметила. И Принца забрал, вдвоем как-то спокойнее.