Немного погодя Эрленд промолвил:
– Не плакала… А прежде, когда мать твоя была молода, я помню, слезы катились у нее из глаз, словно роса с ветвей плакучей ивы… Сама доброта и кротость была тогда Кристин в кругу тех, кто любил ее. С той поры ей пришлось ожесточить свое сердце… И чаще всего в том была моя вина.
– Гюнхильд и Фрида говорят, что, пока братец жил, – прибавил Лавранс, – она плакала все время, если думала, что никто не глядит на нее.
– Помоги мне боже, – тихо вымолвил Эрленд. – Неразумный я был человек.
Они ехали долиной, оставляя позади себя ленту реки. Эрленд заботливо прикрывал мальчика полой своего плаща. Лавранс дремал, временами впадая в забытье, – он чувствовал, что от отца пахнет, словно от бедняка. Ему смутно помнилось, как в раннем детстве, когда они еще жили в Хюсабю, отец по субботам выходил из бани, держа в руках какие-то маленькие шарики. От них шел удивительно душистый запах, и в ладонях и одежде отца еще долго сохранялся потом этот тонкий, нежный аромат.
Конь Эрленда шел скорым, ровным шагом; здесь, внизу, над вересковыми пустошами стоял непроницаемый мрак. Сам того не сознавая, Эрленд примечал дорогу – узнавал меняющийся голос реки там, где Логен бежал по ровному месту и где он низвергался с уступов. На скалистых плоскостях искры летели из-под лошадиных копыт. Когда тропинка углублялась в сосновый бор, Сутен уверенно ступал между спутанными корнями деревьев и мягко хлюпал копытами по маленьким зеленым лужайкам, испещренным проточинами от стекающих с гор ручьев. К рассвету он поспеет домой… Это будет в самую пору…
В его памяти все время всплывала та далекая голубоватая лунная и морозная ночь, когда он летел в санях по этой долине, – позади сидел Бьёрн, сын Гюннара, с мертвой женщиной на руках. Но воспоминание это поблекло и стало далеким; далеким и призрачным казалось все, что рассказал ему сын: эти события в долине и нелепые слухи о Кристин… Он тщетно силился думать о них. Впрочем, когда он окажется дома, у него достанет времени принять решение, как ему следует действовать. Теперь же все отступило куда-то далеко – и осталось одно лишь смятение и страх: сейчас он увидит Кристин.
Он так ждал ее, так ее ждал и нерушимо верил, что в конце концов она все-таки придет. Пока не узнал, каким именем она нарекла их сына…
В предрассветных сумерках из церкви расходились прихожане, отстоявшие раннюю обедню, которую служил один из хамарских священников. Те, кто вышел первыми, видели, как Эрленд, сын Никулауса, проскакал по направлению к своей усадьбе, и передали новость остальным. Возникло легкое замешательство, и пошло великое множество разных толков; люди потянулись с церковного холма вниз, к развилке дорог, и кучками толпились там, где отходила дорога на Йорюндгорд.
Эрленд въехал на двор своей усадьбы в тот самый час, когда побледневший серп луны соскользнул между облаками и гребнем гор.
Перед домом управителя он увидел небольшое сборище – то были родичи и друзья Яртрюд, оставшиеся на ночлег в ее доме. Заслышав стук копыт, на двор вышли и другие мужчины – стражи, которые провели ночь в нижней горнице жилого дома.
Эрленд осадил коня. Свысока оглядев собравшихся крестьян, он спросил громко и с издевкой:
– Никак в моей усадьбе сегодня званый пир… А я и не слыхал об этом… Но, может статься, вы не затем собрались здесь спозаранку, добрые люди?
Ответом ему были хмурые и гневные взгляды. Стройный, изящный, сидел Эрленд на своем тонконогом, иноземной породы жеребце. У Сутена была когда-то грива, подстриженная торчком, теперь она висела спутанными космами, в ней появились сивые нити, да и вообще хозяин, как, видно, не холил коня. Но глаза жеребца беспокойно вспыхивали, он нетерпеливо переступал на месте, прядал ушами и вскидывал изящную маленькую голову так, что брызги пены летели во все стороны. Сбруя была когда-то красного цвета, и седло было украшено золотым тиснением; теперь эта сбруя выцвела, потерлась и была не однажды чинена. Да и сам всадник был одет не лучше нищего бродяги: из-под простой черной войлочной шапки выбивались пепельно-белые пряди, седая щетина покрывала бледное, изрытое морщинами, длинноносое лицо. Но он держался в седле совершенно прямо и, высокомерно улыбаясь, сверху вниз глядел на толпу крестьян; он был молод, вопреки всему, и по-прежнему горделив, как вождь, – и жгучая ненависть вспыхнула в них к этому чужаку, который упрямо не клонил головы, хотя навлек такие бедствия, горе и позор на тех людей, которых они чтили, как своих вождей.
Однако крестьянин, первым взявший слово, ответил, сдерживая гнев:
– Я вижу, ты встретил своего сына, Эрленд; тогда, верно, тебе известно, что мы собрались сюда не на званый пир, – дивлюсь я, как у тебя хватает духу шутить в подобном деле.
Эрленд бросил взгляд на ребенка, который все еще спал, – и голос его смягчился: