Гера рывком встал с бревна, вздохнул победно всею грудью, пошел назад; его мечты вдруг разом прыгнули с подножья Альп в какой-то книжный магазин, вроде и «Букбери», но и не «Букбери» – в огромный, как аэропорт, и очень светлый магазин, где в волнах солнца, набегающих из окон, как паруса на марше, замерли обложки толстой книжыцы, понятно, белые и матовые, с любимым карандашным профилем Суворова работы Норблина – курносым, лысоватым, низколобым, с мышиным хвостиком косицы под затылком... Тихая толпа, тихая гордость Татьяны и гордое смущение отца, когда в подарок с гонорара сына он получает не машину – что отцу машина! – но дорогую трость с серебряным старинным набалдашником; Гера и сам не мог сказать себе, откуда затесалась эта трость в его мечты, кстати, тяжелая и черная: должно быть, что-то было в ней от шпаги в черных ножнах.
...Когда, за месяц до подачи документов, Гера решился объявить отцу, что будет поступать на исторический, тот сдавленно поправил: «Нет, на юридический». Гера упрямо подтвердил: «Нет, нет, на исторический». Отец не понял: «А зачем?»
Гера сказал, что хочет быть историком, и тут отец взревел: «Экскурсии водить собрался? Детишек даты заставлять долбить? А жить на что, решил? Ты решил, кто тебя будет кормить? Обратно я? А ты меня спросил?»
Гера старался возражать спокойно и так, чтобы отцу было понятно: «Но почему же обязательно экскурсии? Почему – школа? Можно гораздо большего... – Гера хотел сказать «достичь»; подумал и сказал: – ...добиться».
«Ты не дури, Герасим, – перебил его отец. – И без тебя найдут, кому врать. – Он властно и мучительно зевнул. – Ну вот что, хватит. Я не выспался. Я спать пойду, а ты подумай, и смотри, чтобы к утру обратно поумнел».
Уснуть отцу не удалось: Гера всю ночь слышал из спальни родителей их голоса; слов разобрать не мог, но понимал: мать нападает, а отец обороняется. Утром отец не возвращался к разговору и не вернулся к нему больше никогда, больше Гере не препятствуя, но и посеяв в нем чувство вины. Растравленное всеми дальнейшими событиями, тревожащее это чувство Гера старался поскорей избыть хотя бы и в мечтах – хотя бы и о трости со старинным набалдашником.
...Когда вернулся, в Сагачах уже притихло; радио в кабине грузовика больше не гремело, лишь мерно и негромко разговаривало, под этот голубиный говор радио Гера проспал у Панюкова до самых сумерек и спал бы дальше, если бы не Панюков. Растолкал, разбудил и недовольно предложил:
– Ты, может, сходишь к ним; мне кажется, зовут. Я им сказал: ты мой племянник на каникулах. Смотри, не пей там много.
Звали его или не звали, но, как вошел, заметили не сразу. Плечо к плечу, все голые по пояс, в полном молчании сидели за его столом, вновь сдвинутым к середине избы, сидели и на табуретках вдоль стены, на его кровати, на полу. Дым многих сигарет, такой густой, что лица были на одно лицо, утратившее всякие черты и выражение, дрожал слоями, упирался в потолок, там расстилался вокруг голой яркой лампочки плотной серой овчиной. Пахло и потом. Пахло окурками в масле из-под шпрот, ружейным маслом, кожей и горелым мясом. Гера зажмурился и тихо поздоровался. Ответа не услышал. Когда открыл глаза, ему налили водки в складной пластмассовый стаканчик, дали кусок черного хлеба со шпротой и сразу же о нем забыли. Гера встал у двери. С хлеба и шпроты капало масло, он поспешил их поскорее съесть, чтобы перестало капать, лишь потом выпил водку; вытер обмасленную руку о штаны. Все перед ним сидели неподвижно, словно бы оцепенев. На Геру не смотрел никто, как если бы он был тут перед всеми виноват...
– Нет, ты понятно объясни, и не так, как объяснял, – вдруг вскрикнул кто-то из сидевших за столом. Все головы в дыму разом качнулись и повернулись к дальнему углу избы.
И Гера тоже посмотрел в тот размытый угол, показавшийся ему далеким. Там матово сияли в дыму очки худого человека с волосатой грудью, сидевшего на полу и вжавшегося в угол.
– Я объяснял уже, – глухо ответил человек. – Чего еще мне объяснять?
– Ты объяснял. Но, чтоб тебе понятно было, я тебе снова объясняю: и я ни хра не понял, и мы все ни хра не поняли... Вот, новый человек пришел, – и тут все головы, качнувшись, повернулись к Гере, – пускай он тоже послушает и нам потом расскажет, если мы снова не поймем.
Худой в углу уронил голову на грудь; сияние его очков потухло.
– Ладно, я снова объясню, и пусть вы снова не поймете, мне уже все похру. – Худой помолчал, обреченно дыша. – Ну ладно, объясняю. Я лежу. Лежу и жду... Там, впереди, какое-то движение.
– Где движение, какое? Всегда надо уточнять.
– За поваленным деревом. Там ель поваленная. За ней какое-то движение. Ну вроде шелестение...
– А ты?
– Я – полная готовность, как положено. Зашелестело, шевельнулось, и над лапами...
– Какими еще лапами?
– Еловыми. Так ее ветки называются, потому что они густые... Над ее ветками поваленными вдруг что-то показалось, словно растопырилось. Словно медленно вспорхнуло что-то...
– И?