— Верно! И хитро эдак. Мне сейчас рассказали. Пришёл, слышь, утром за ними какой-то посланный солдат от офицера. Приходит — перед сборней часовой стоит, при ружьё, всё честь честью, двери-замки целы. Открывает сени — тихо, всё хорошо, открывает холодную, а там никого. Пусто. Одни верёвки перерезанные валяются. Птицы-то из клетки под полом ушли. Половицу выломали. А на волю-то вышли с другой стороны дома, где пустырь, там в стене нижние венцы продолблены. И часовой, глухомень, ничего не слыхал. И ещё говорят, что брёвна-то долблены снаружи. Помогал им, слышь, кто-то.
— Всё может быть… — с трудом проговорила Костина мать.
— Что ты, Агаша, как сбледнела? Ай худо тебе? — Тётка Марья сдёрнула с плеча коромысло. — Агаш?
— Обойдётся, кума. С вечера что-то вот здесь, под грудью, схватило — не продыхнуть. Ладно ещё, Костя домой приехал. То водой меня поит, то дверь отворит — дышать вовсе не давало, душно было мне. — Агафья Фёдоровна очень похоже показывала, как ей вчера было. И сегодня ещё, видимо, было ей душно. — Так до полуночи он всё со мной, сынок, отваживался, спасибо ему, не отходил. Всё возле меня. Всё возле меня. Теперь-то уж лучше. Надо быть, пройдёт.
Тётка Марья пообещала зайти проведать да по хозяйству помочь, а мать, спотыкаясь, пошла в дом. И всё ей казалось, что под ноги попадаются те предметы — топор без топорища, ломик, лезвие ножа, странным образом за ночь изорванная рубаха.
— Сынок… сынок, давай рубаху, я сама зачиню, уберу. Ты чистую надень. И штаны оттрепли
, люди-то увидят — срам, что подумают… — и умолкла, ожидая, что скажет сын.Но он не говорил ничего, набычился, по бокам рта заметны стали упрямые бугорки.
Мать, больше не в силах таиться, заговорила часто-часто с отчаянием, любовью и страхом за сына:
— И езжай, бога ради, из села побыстрее, сей же час, вертайся на заимку! Хлеб возьми чёрствый, какой есть. А это, — она показала на инструменты, — я сама спрячу, никто не найдёт. Слышишь? А если встретишь кого, говори: «Мать, мол, болела вечорась, я, мол, от неё не отходил никуда».
Костя порывисто взглянул на мать с удивлением и благодарностью.
Не успел собраться в отъезд, как прибежал Стёпка. Зашептал взволнованной скороговоркой:
— Слыхал про партизан?
— Ага.
— Офицер теперь кричит: «Из-под земли их найду!» Солдат по дворам послал. Федька грозит застрелить, как узнает, кто пособил им уйти. Тут не нашего с тобой ума нашлись люди, не то что ты — «ключи», «ключи»…
— Да я просто так спросил вчера. Нам бы сроду и не суметь этакое сделать. Твоя была правда. Теперь уж, Стёпка, — тут Костя серьёзно взглянул Стёпе в глаза, — теперь ты хоть никому не болтай про наш вчерашний разговор. А то ещё потянут тебя. Скажут, раз у тебя ключи, так дело твоё нечисто.
— Что ты?! Никому не скажу!
Лизкина свадьба
Груня вяжет перчатку. Фасонную, узорчатую перчатку из тонко пряденной шерсти. Мало кто в селе умеет связать такую, заказывают мастерицам. Вот нужда и сделала Груню мастерицей. Грунины руки, отвыкшие от грубой работы, то быстро-быстро шевелятся — пальцы ловко перебирают спицы, подхватывают петли, то вместе с вязаньем неподвижно замрут на коленях, отдыхают.
Тонко звякает упавшая на пол спица. Дзиньк! — другая как бы сама собой выдёргивается из вязанья. И каждый раз Костя, сохраняя серьёзность в лице, церемонно держа спицу за самый кончик, возвращает её Груне.
Что за напасть — целый ряд петель спустился, всё спуталось! Опять тонко звякает упавшая спица.
— Костя! Не трожь!
— А чо я? — Костя невинно смотрит на Груню. — Я ничо.
Звонкий шлепок достаётся Косте по руке.
— Не озоруй, слышишь!
Снова две спицы выпорхнули из вязанья и бряцнулись где-то возле самой печки…
Костя мешает Груне работать, а она, вместо того чтобы сердиться, хохочет. Бледное лицо порозовело, глаза блестят.
— Неймётся тебе? Ну, гля-ди-и ужо! Сейчас тебя веником! — Она рывком спрыгивает с лежанки и сразу же с коротким «ох» съёживается, морщась от боли.
И снова на лежанке, откинулась на подушку и кучу тряпья, чтоб повыше была голова. Глаза на серовато-бледном лице светятся отрешённо и печально. Чужая перчатка не вяжется, и Костя, тревожно глядящий на Груню, не трогает больше её спиц.
— Вот уж сколько раз так: забудусь, встану, и хоть кричи. Внутри всё болит. Помру я, знать-то…
— Болтай! Пройдёт хворь, ещё как бегать будешь. Скорей бы сельсоветы вернулись — к докторам бы тебя хорошим свезти, в Каменск, а то бы даже в Ново-Николаевск или Барнаул. Сразу бы вылечили.
— Приводила мама из Корнеева бабку-пошептуху. Чего-то она шептала, побрызгала. А потом рассерчала, что мало заплатили. Сказала: «Так подохнет, не приду боле». И не помогло ничего. Да и где же помочь — ведь били как, насмерть убивали…
Костя подавленно молчал. Солнечный луч, падавший из окна прямо на него, освещал отросшие неровными косицами тёмные волосы, запавшие глаза, горько опущенные губы.