Священник промолчал. Он шел большими шагами и, не отрываясь, смотрел на голубоглазого малыша, потому что ему ужасно хотелось вновь расцеловать эти кругленькие щечки. Он не вытерпел, поднял крошку повыше и прижался к нему губами.
Отец новорожденного гаркнул:
— Эй, аббат, если вздумаешь своего завести — только шепни!
И посыпались шутки, обычные крестьянские шутки.
Едва сели за стол, грянула настоящая буря тяжеловесного крестьянского веселья. Оба младших Дантю сами собирались жениться; невесты тоже были тут — их пригласили прямо к обеду, и гости без устали прохаживались насчет потомства, которое воспоследует от этих браков.
Грубые, густосоленые остроты вгоняли хихикавших девушек в краску, а мужчины — те просто помирали со смеху, грохая кулаками по столу и отчаянно горланя. Отец и дед состязались в непристойностях. Мать улыбалась, обе старухи тоже веселились вовсю, уснащая разговор скоромными намеками.
Священник, привычный к мужицкому разгулу, спокойно сидел рядом с повитухой, трогая пальцем губки племянника и стараясь его рассмешить. Ребенок, казалось, изумлял кюре, словно тот никогда не видел грудных детей. Он смотрел на младенца задумчиво и пристально, мечтательно и серьезно, и в нем просыпалась нежность, незнакомая, странная, острая и чуточку печальная нежность к этому крохотному, слабенькому существу, сыну его брата.
Он ничего не слышал и не видел — только глядел на малыша. Ему хотелось положить новорожденного к себе на колени, потому что грудь и сердце кюре все еще были полны сладостным чувством, которое он испытал, неся племянника из церкви. Эта личинка человека умиляла его, словно он прикасался к несказанной тайне, впервые представшей перед ним сегодня, к высокой и святой тайне воплощения новой души, к великой тайне рождения жизни, пробуждения любви, продолжения рода и всего непрестанно идущего вперед человечества.
Повитуха, раскрасневшись, блестя глазами, налегла на еду, но ее связывал младенец: он мешал ей придвинуться к столу.
Аббат предложил:
— Дайте его мне. Я не хочу есть.
Он опять взял ребенка, и все вокруг разом исчезло, как бы стерлось. Он не сводил глаз с пухленького розовощекого личика, и мало-помалу тепло крохотного тельца, проникнув сквозь пеленки и суконную сутану, согрело ему колени, преисполнило его ощущением легкой, доброй, чистой, чудесной ласки, от которой на глаза у него навернулись слезы.
Шум за столом превратился в форменный гвалт. Ребенок испугался и заплакал.
Кто-то заорал:
— Эй, аббат, дай ему грудь!
Столовую потряс взрыв хохота. Но тут мать поднялась, взяла сына и унесла в соседнюю комнату. Через несколько минут она вернулась и объявила, что маленький спокойно спит в колыбели.
Пиршество шло своим чередом. Время от времени мужчины и женщины выходили во двор, возвращались и опять усаживались. Мясо, овощи, сидр, вино — все проваливалось в глотки; животы вспучивались, глаза горели, мысли путались.
За кофе принялись только в сумерках. Священник давно исчез, но никто не обратил на это внимания.
Наконец молодая мать решила взглянуть, не проснулся ли ее отпрыск. Было уже совсем темно. Она вошла в спальню и двигалась ощупью, вытянув руки, чтобы не стукнуться о мебель. Вдруг она услышала странные звуки и замерла: в комнате кто-то шевелился.
Бледная, дрожащая, она бросилась назад, в столовую, и сказала, что в спальне кто-то есть. Пьяные мужчины с угрожающими криками вскочили на ноги. Отец младенца схватил лампу и ринулся к дверям.
У колыбели, стоя на коленях и зарывшись лицом в подушку, на которой покоилась головка ребенка, рыдал аббат.