«А ведь воровать тяжкий грех, – без гнева, но сумрачно напомнил Никон, помышляя отпустить православных с миром. Изведали науку – и довольно. – Знать, забыли, детки мои, отеческие заповеди. Пришли бы, спросились хозяев, де, рыбки хотим».
«Окромя ямки ничего у вас не выпросишь! Расселись на нашей земле, как окаянные клещи в мошне, – не унимался смутьян. Раскаляя сотоварищей, подговорщик подтыкивал их под ребра свободным локтем. – Вам только бы вино пить, баб блудить да деньги в подголовнике считать!»
«Уймися, лиходей! Иль мало нагрели? – подскочил Лускин, сын боярский, оголовком плети решительно пихнул сутырщика в уже намятый батогами бок. – Не дерзи, ворина. Сумей ответить, пакостник. Патриарх пред тобою!»
«Не отец он мне-ка, самоставленник! – сожигал за собою мосты мужик; он побледнел лицом, но взгляд его, несмотря на бешенину, был мертв, хвачен изнутри морозом. – Последний кусок из горла вынял... Расселись на наших отчинах... Вот ужо пустим петуха под гузно, поджарим мошну, больно хорошо! Побежите с Истры прочь, как мыши, только и видали вас... А вы-то, миряне, что языки проглотили? Режьте их ножиками! Славное дело! Иль за правду боитесь стать?»
...Совсем изгадился человек, червием изнутра выпотрошен. Никон съедал подговорщика взглядом, словно бы взывал: опомнись, пока земля держит. Но тот не унимался, и в груди Никона заклубилось нехорошо, душно накатило на сердце. Сам мертв, негодяй, уже при жизни сей и других тянет в пещи вааловы, бес. Он Господа Отца поминает всуе, а сам хочет дом Сына Его Исуса пустить в распыл. Страшнее-то ничего не мог измыслить? Боже, Ты рождаешь таких извергов всем нам в поучение, чтобы мы воистину знали в обличье, кто есть шиш антихристов...
«Ты товарищей своих не науськивай! – закричал Никон грозно. – Сам упадаешь в бездну и других к чертям на расправу тянешь. Думаешь, там пироги да перепечи? Мало тебя били, разбойник. Он дом Господень жечь... Я тебя помаслю батогами по ягодам, чтоб не сесть. Валите его наземь да еще поучите хорошенько. И братовьев его, изгильников, пока совсем не испропали».
Атамана сронили на кирпичное крошево, живо содрали порты; ветхий зипунишко из крашенины, обычный рыбацкий сряд, натянули на голову, и двое стрельцов, расстегнув кафтаны, принялись охаживать строптивца, но лениво, без натяга, прижаливая сердешного. Прочие мужики сутулились возле стены, исподлобья глядя на патриарха. Никон замедлил на приступке, что-то неволило его остаться на миру. Может, покаяния ждал? Синие жгуты проступили на белой сухомясой спине, но атаманец не просил пощады. Его лишь подымало, корчило, как рыбу. «Боже, – подумал Никон, – как глубоко угнездился в супротивнике дьявол. Ведь не рыбы жаль, но изнывающей понапрасну души человечей... Ну, повинися же, черт полосатый! Ну, повинися!» – все воззвало в патриархе. Он, казалось, прожигал взглядом безвольно растекшееся тело, оседланное с ног и головы дюжими приказными.
Никон вдруг спустился с приступка, подошел вплотную к вору. Сказал, принаклонясь, с досадою:
«Эх, сан не велит. А то бы снял скуфью, вызвал бы тебя на кулачки и наволтузил, снял кислу шерсть. Бейте его, робятки, пуще!»
«Палач ты, – донеслось с земли глухо. Шея холопа побагровела, казалось, сейчас изойдет рудою, если хорошенько надавить коленями. Стрелец, сидящий на голове христовенького, пуще вдавил ее в землю. – Не отец ты, самоставленник...» – упрямился непокорник.
«Это ты плохой отец, коли отпрысков не учишь, и худой сын был, ежли родителевым словам не внял. Аль запамятовал, как в Домострое? Лупите его, робятки, пока не вспомнит, а я стану в лад вам наставление ему нудить...„Казни сына своего от юности его... и покоит тя на старость твою... даст красоту души твоея...“ Чего не вопишь, неук? Причитывай жалобней, вопи: де, пощади, батько, дай послабки, дурак был. Господь и помилует...»
Надсмехался патриарх, тешил сердце иль вправду прижаливал гордеца, узнавая в нем себя? Но атаманец, впившись зубами в заскорузлую, смешанную с кирпичным крошевом землю, лишь монотонно мычал, и этот протяжный на низах вой, перемежаемый зубовным скрежетом, впечатлительней всего говорил о той злобе, что пожирала сердце мужика.
«Ну и ярись, дурень. Себе станет дороже. Вместо хлебов житенных ествяных кусай калачи глиняны. Тогда слушай дальше. – Палки ударяли мерно, шлепали глухо, будто выбивали перьевую перину, а патриарх, тоже войдя наперекосяк, вспоминал поучение из Домостроя, почасту запинаясь на полуслове: – „И не ослабей, бия младенца: аще то жезлом бьеши его, не умрет, но здравие будет... ты бо бил его по телу... душу его избавишь от смерти“. Вот, злодей, как я радею, пекусь о тебе. Плачу по душе, испакощенной грехами, от гибели отвращаю, а ты мне конца молишь, неблагодарный... А вы чего? Эк разошлись чужие ребра сосчитывать! Помолотили – и хватит!»