Подолгу засиживался протопоп с разговорами, умиляясь грубоватой, резкой простотою мужицких своих словес, от которых не однажды заливалось клюковной красниною крохотное бояронино ушко. Рокомор пили и лупиньяк, роминьяк и ренское, медленно потягивая из позолоченных кубков дегской работы, и заедали душистые фряжские вина свежепросольною семгой, и прутьями вяленой нельмы, и кулебяками с омулем, и красную икру хлебали ложкою, благо и для монастырского служки это самая постная еда. И под порывистые вздохи полуночника, готового опрокинуть избу под берег, янтарно светящиеся, истекающие жиром звенья рыбы, напластованные в блюдо поморским простым обычаем, казались слитками случайно проникшего сюда солнца. Сам воевода, грузновато рассевшийся в черевях, свирепо поглядывал оловянными глазами на опального протопопа, будто выедал из него тайные подспудные мысли иль ловил на полуслове и, топорща рыжеватые с проседью толстые усы, вроде бы норовил сказать нечто иль окрикнуть назойливого гостя, но спохватывался и лишь кряхтел под кротким взглядом супруги.
«Не боюся смерти, а боюся бесталанной жизни, – порою вздыхал Аввакум и, поднявши кубок, прятал за ним заслезившийся взгляд. – Потеряться боюся, ми-ла-я, аки былье под дерныхом... Вроде жерновом придавили меня али еловым комлем – такая тяжкая обида в груди. Люблю же я батюшку-государя, а он не верит мне. Я ему остереги шлю: де, опомнись, а он пуще того меня не жалует. Я так люблю царь-света моего, что готов голову за него сложить, лишь кликни он. И страдаю, что волдемановским бесом неслышно окручен Алексеюшко; стоит у края бездны и не чует своей погибели».
От этих слов Евдокия Цехановецкая зябко запахивалась в шаль и с какой-то укоризною взглядывала на бирюка-мужа, словно бы в несчастьях государевых был повинен воевода.
«Терпи, протопоп, – повторяла бояроня и бережно касалась легкими перстами руки Аввакума; наверное, сымала со страдальца оговор и тоску. – Не нами приисканы смертные те венцы, но куются они в господевых покоях... Да чаю, что даст тебе Христос терпения и долгодушества, и кротости, и повиновения, и любви. Ты ослобони сердце для любви – и все устроится само собою. Где страх твой? – посмейся над ним. Где несносимая юдоль? – так ведь и Христос наш не эдак и страдал... Протопоп, и здесь смирённые православные люди живут. Все Спасом освящены, помазаны его ангельским крылышком...»
С этими словами воевода вдруг грузно поднялся, поклонился супруге и подлил из ковша. Вино было бруснично-огненным, по нему плавали рудо-желтые блики от догорающей зари, мимолетно угодившей в оконницы. Аввакум поднял кубок и сказал с улыбкою: «И то верно, Евдокия Ильинишна... Чего рассупонился? Расплылся, как вешний снег под санным полозом. Знать, от сладкой жизни осклиз, иль вино не тем местом пошло, не в ту пазушку угодило. Как бы к лавке приклеило и ноги отнялись... Егда родила Пречистая Бога-человека без болезни, на руках ее возлегши, сосал титечки Свет наш. Потом и хлебец стал зобать, и мед, и мясца помалу пробовать, и рыбку вкушать, да все ел за спасение наше. Да после и винцо попивал из чарочки и друзей своих потчевал, да ко лбу-то не приклонял, как мы злодеи, а помалу пригубливал, лишь согревая кровь... Разве можно вино проклясть, ибо в нем солнце, в нем сам Господь пребывает...»
Когда прощался Аввакум, то вдруг отвердел голосом и открылся: «Знаю верно, скоро пришлют за мною. Чую, гонцы скачут по мою душу, аж земля дрожит. Крепко царь возлюбил псов подпазушных, кто с тарелок лижет... Но мне-то куда? У меня душа не принимает чужих подач, коли они скверною испогажены!»
«... Ведь никакого же худа не желаю я! – недоуменно вскричал Аввакум. – Только живите по заветам старших, не переимывайте на себя чужих болячек!»
Он нерешительно толкнулся в дверь, словно бы в сумерках сеней уже дожидалась его нетерпеливая воинская спира, чтобы вязать гордеца и тащить на муку.
И промолвила бояроня пересохшим голосом, увидев грядущий путь протопопа, по-бабьи прижаливая его, как отлученного от титьки младенца, но и властно отпихивая его в незнакомую жизнь, на долгие мытарства: «Умри, батюшко, за что стоишь. И меня научи, как умереть. Дел моих нет, только верою уповаю быти при тебе...»