«Ступай, сынок. Не замай света», – велел Никон тусклым голосом. Туго прикрылась дверь, качнулась лампадка, слюдяное оконце в четверть листа окрасилось багрово, по нему вдруг пробежал трепетный голубой луч; знать, отразился от елейницы. Никон замер, прислушался к себе, еще не понимая причины сердечной тягости. Во все дни ломил на монастырской стройке, как вол, а нынче что-то надломилось в нем. Ему не то чтобы стало тоскливо иль грустно, нет, он вдруг почувствовал себя везде лишним. Он, как воск на свече, оплыл на стоянец, потерявши державу. Отчего он здесь? Вся церква русская колыбнулась, как на крутой волне, течь дало суденко, напоровшись на каменистую коргу, а он, отец отцев, прозябает в ухоронке, как белка в гайне. Ох-ох, грехи наши тяжкие. И не странно ли? С такой радостью заехал на Истру, бежал из Москвы от царя, окунулся в заботы, как в кипящий котел, сам весь телесно поизустал, измозгнул каждой жилкою, таскаючи кирпичи, весь в нитку вытянулся, иссох на соленых огурцах да тяпаных рыжичках. И то сказать, великое предприятие стронули, Новый Иерусалим распечатали от заколдованного сна. Как драгой блистающий камень-адамант, Господь спосылал горнюю церковь в суровый русский засторонок, в медвежий угол, и свет от сокровища отныне потечет по всем языкам. Да, какому кораблю дадим плавание, и возле него русское суденышко, пустившее течь, сыщет укрепу и покой...
Все ладно, все так счастливо укладывается для Никона: ведь редкому человеку, может, одному из всех за долгий век приключится явить народу такое событие, кое не обмозговать, быть может, и в далеком будущем времени. И вот угар от затеи на время схлынул, и Никон почувствовал с недоверием, будто вручили ему эту стройку для забавы, отпихнули из Москвы за ненадобностью.
Глупцы, воистину глупцы, куриные мозги... Одни дикари лютуют, что я царя подпятил, у них кусок изо рта выдрал; другие – будто церкву рассек и душу вынул. А я славы для всех хочу, я дом Христов сострою, чтоб было где Ему царить. И пред тем не постою, все богатство мира пожертвую. Христос изошел из Израиля, но к нам приидет и будет государить тыщу лет, а после всю Русь с собою вознесет; де, паситесь в раю, православные, верные мои челядинники, гостюйте во честном вечном пиру. Эх, куриные мозги, встряски вам мало. В головах-то мозгов что в задницах.
Никон вдруг поразился своей дерзости: эко возвысился, на какую тронку себя усадил; и тут же устыдился, проклял за духовную малость. Тля – человек, как сито, протыкан я мирскими заботами, вовсе отлучился от смиренного монашеского уединения. Ибо всю правду мира можно сыскать лишь в келье.
Признайся, святитель, ты вестника ждал от царя, посла с поклоном, а? Власть-то сладка для плоти, как груша в патоке. Эта змея любого изврастит и полонит; ужалит – и растекся яд по членам. И будто слаже груши в меду ничего на свете нет. И сам Сладчайший позабыт и предан.
Никон спосыланного с часу на час нагадал, но были с нарочными боярскими детьми челобитья по патриаршьему Дворцу, да от дьяков по многим монастырским заботам письма, да всякие просьбы священниц и подметные листы.
Вот и в Соловках смута, архимандрит Илия по своему бездельному приговору сеет беду, не велит слушаться патриарха, и кто по новым служебникам читает, тех плетьми бьет, и о том слезно жалятся соловецкого монастыря попы Виталий, Кирилл, Никон, Спиридон и Герман, кои патриарха чтят. Мало того, пишут попы, что клеплют на меня, будто я вор, крест и икону драгую у них схитил. Ну... годите, крапивное семя. У меня руки длинные, и до вас доберусь, накину мешок на голову.
Никона напарило изнутри, в жар бросило. В оконце свет потуск, завесило сумерками. Никон кликнул огня. Хотел сам прочесть челобитную соловецких попов, монастырских он помнил многих. Но голову вдруг вскружило от натока крови.
«Что за голка на островах? Смутьяны, сколько добра им сделал, не помнят. А кто добра не разумеет, те в аду пребудут. Чти суть, да не давись словами, сутырщик», – приказал келейщику резко. На щеки наплыла багровая мгла. Шушера чел челобитную с расстановкою, как орацию пред государем. Он не боялся патриарха, но любил и жалел его...
«... Случились в то время богомольцы разных городов, и произошел шум великий, начал говорить архимандрит всей братии со слезами: „Видите, братья, последнее время: встали новые учителя, от веры православной и отеческого предания нас отвращают и велят служить на ляцких крыжах по новым служебникам. Помолитесь, братия, чтоб Бог нас сподобил в православной вере умереть, как и отцы наши! Тут все закричали: „Нам латынской службы и еретического чина не принимать, причащаться от такой службы не хотим, и тебя, отца нашего, ни в чем не выдадим“. Да и все Поморье он, архимандрит, утверждает, по волостям монастырским и по усолям заказывает, чтоб отнюдь новых служебников не принимали. Мы к такому приговору рук прикладывать не хотели, так на нас архимандрит закричал с советниками, как дикие звери: «Хотите еретическую службу служить, живых не выпустим из трапезы! Мы испугались и приложили руки“.