- Извините,- сказал я,- вы случайно не знаете, за что сидел хозяин четвертой хаты с краю... Маленький такой?
Я спросил с таким видом, будто именно это и привело меня сюда, и мать посмотрела сперва на меня, потом на Кольку.
- Маленький? Не знаю,- оробев, ответила она.
- Это, наверно, Устиночкин Емельян,- обрадованно сказала Маринка.- Он недавно только вернулся.
- У него еще дочь некрасивая такая... Вроде она плачет все время,напомнил я.
- Это Мотька,- засмеялась Маринка.- А отец ее сидел за Северный полюс... Помните, когда папанинцев спасали? Ну вот, тогда у нас проходило общее собрание. Уполномоченный из Волоколамска проводил. Насчет героизма. И другие про героизм да про героизм. А Емельян на взводе был... Встал да и болтнул: пусть бы в нашем колхозе перезимовали. И все. А на третий день его забрали...
Я мысленно увидел Емельяна на собрании, он, конечно, сидел с цигаркой возле дверей, маленький, в большой заячьей шапке,- вспомнил его ответ Крылову, когда тот спрашивал, за что он "отбывал", и захохотал. Глядя на меня, заливался Колька, смеялась Маринка, улыбалась, хоть и невесело, мать, и когда я кое-как спросил, в какой шапке был на собрании Емельян, и Маринка ответила: "В заячьей", я уже не мог стоять и повалился на скамейку...
Так злополучный Емельян и этот мой нечаянный, бездумный смех помогли мне в тот вечер: у Маринкиной матери оттаяли глаза; она взглянула на меня уже без прежней настороженной отчужденности.
- Родители-то хоть есть у вас? - спросила она.
Минут через пять мы сидели за столом. На нем стояли миска с огурцами и тарелка с петушатиной. Нам с Колькой мать положила ножки. Я откупорил писанку и наполнил три стакана изжелта-сизым самогоном. Мы с Маринкой взглянули друг на друга и разом встали.
- Давайте,- начал я не своим голосом,- выпьем за...
Я не знал, что нужно сказать дальше, и взглянул на Маринку. Она неуловимо повела головой - "Не говори!" - и в это время мать сказала:
- За то, чтобы все вы живы остались...
У нее навернулись слезы, и к самогону она не притронулась, а мы с Маринкой выпили свой до капли. Мать удивленно посмотрела на Маринку и спросила почему-то не ее, а меня:
- С ума она сошла, что ли? Сроду не пила, а тут целый стакан выдуганила!
Я почувствовал, как хорошо, ладно и нужно улегся в мою душу этот обращенный ко мне вопрос, и, подстегнутый радостью сближения со всеми и всем тут, сказал:
- Больше она у меня не получит!
В мой сапог под столом трижды и мягко торкнулся Маринкин валенок "Молчи, молчи, молчи", но мне уже не хотелось молчать. Я оглядел затычки в окнах и сказал:
- Завтра вставлю стекла. Найду где-нибудь и вставлю...
Мать ничего не ответила и вдруг прикрикнула на Кольку, чтобы он не таращился. Маринка резко толкнула мою ногу, и я запоздало понял, что о стеклах сболтнул зря.
- Мам, а он тоже Воронов,- сказала Маринка.
- Теперь, дочка, все вороны... все с крыльями. Нынче тут, а завтра нету! - назидательно ответила мать и поднялась из-за стола. Я тоже встал, завинтил пробку на писанке и пошел за шинелью. "И пусть. Подумаешь! И не надо! И нечего меня провожать",- думал я, неведомо за что разозлясь на Маринку и прислушиваясь к ее шагам, шуршащим по полу хаты.
Я оделся, и когда обернулся для прощания, то лицом к лицу увидел Маринку в телогрейке и шали.
- Чтоб недолго! - приказала ей мать.
Во дворе Маринка приблизила ко мне свое лицо, и я увидел, что она готова заплакать. Я поцеловал ее в глаза, и она всхлипнула и спросила растерянно, обиженно:
- Мы уже поженились? Больше ничего?
Я взял ее за руку, и мы побежали "к себе", к амбару. Мы бежали молча, и под шинелью у меня звонко булькала писанка, и с каждым шагом больно разрасталось мое сердце, набухая ожиданием чего-то неведомо, неотвратимо зовущего и почти страшного.
На промерзло-гулком крыльце амбара мы зашли в сумеречный гул, и я загородил собой Маринку от ветра и взял в ладони ее лицо. Оно было горячее и мокрое.
- Ну чего ты плачешь? Дурочка, ворониха моя...
- Я же... У меня же ключи от амбара,- напевно сказала Маринка и заревела по-детски, в голос. Я опустился на корточки, обнял ее круглые, испуганно вздрагивающие колени и стал утешать и придумывать для нее слова и названия, не существовавшие в мире. И когда слова иссякли и голос мой стал чужим, толстым и хриплым, я поднял Маринку на руки и понес домой. Я часто спотыкался на огородных грядках, и каждый раз затихшая Маринка поднималась и становилась так, чтобы мне удобнее было снова взять ее на руки...
Во дворе мы молча и трудно расстались, и я побежал к себе в окоп. Западный горизонт был уже не малиновый, а чугунно-серый, остылый, и там, где днем проступали верхушки деревьев и крыши построек, в небе вдруг расцвели и падуче рассыпались две большие мертвенно-зеленые звезды.
В окопе дежурили два отделения. Не взглянув на меня, Васюков сказал отрывисто, зло:
- Видал ракеты? Это не наши.
Минут пять спустя я получил приказание капитана Мишенина привести взвод в боевую готовность...