Марина Валерьяновна Мурина принадлежала к презренному меньшинству, изгоям и отщепенцам. В то время, как весь советский народ... Народ, люто ненавидя синюшные, тяжкие, похмельные понедельники, напротив, чрезвычайно положительно относится к пятницам, рабочим лишь постольку-поскольку и вливающим в душу трепетную благодать предвкушения двух дней законного оттяга. И поскольку ожидание счастья сплошь и рядом оказывается весомее собственно переживания этого самого счастья, не будет преувеличением сказать, что пятница стала любимым днем для всей страны. Марина же Валерьяновна к понедельникам относилась индифферентно (три урока в училище плюс часовая частная халтурка там же), не любила вторников (занятия и утром, и в вечерней группе), пятниц же терпеть не могла и боялась их до умопомрачения. Директриса уже который год ставила Марине Валерьяновне на пятницу три вечерних урока. Конечно, из-за глубокой личной неприязни, так и сквозившей в отстраненно-деловом тоне, который держали с Муриной и администрация, и коллеги, мымры бездуховные. Ясное дело, они у директрисы все в любимицах, свои в доску, чай, из одного бачка мусорного вылупились. И, естественно, ни одна из этих шкур не имеет такого гадского расписания, как она.
— Но, Марина Валерьяновна, дорогая, у Семеновой два маленьких ребенка, Лихоманкина у нас на полставки, Куцева в декрете, а часы закрыть надо... — бубнила в ответ на ее справедливые протесты секретарша Эльвира, отводя глазки, заплывшие от хитрости и тайных запоев.
И бесполезно доказывать этой метелке, что такое расписание обрекает Марину Валерьяновну на ночной пятнадцатиминутный марш по жуткому пустырю, где каждые сутки кого-нибудь грабят, избивают, насилуют и недели не проходит без свежего трупа...
До восьмидесятого года Мурина жила в одной комнате с бывшим мужем в гнусной коммуналке на Маяковского. Комната запущенная сверх меры, разделенная перегородкой — чтобы поменьше видеть мерзкую смазливую харю экс-супружника. Соседи сплошь твари, суки, быдло... Марина Валерьяновна вздохнула было с облегчением, когда их трехэтажный флигелек дал неизлечимую трещину прямо по комнате соседей Фуфлачевых — жаль, никого не убило, когда обрушился потолок! — и пошел под экстренное расселение. Но мерзавцы, окопавшиеся в жилкомиссии, приличную площадь придержали для ворья, у которого всегда есть деньги на взятку, а Муриной выдали смотровой на комнатушку в трехкомнатной квартире на восточной окраине Купчино. В ответ на законные упреки исполкомовская сволочь нагло заявила:
— С площадью в городе напряженка. Вы бы, гражданочка, радовались, что на гражданина Жолнеровича отдельный ордерок выбить удалось.
Докторишка усатый, муженек ее ненаглядный, получал сходную комнатушку где-то у черта на Пороховых.
Новые соседи оказались, естественно, не лучше прежних, разве что числом поменее. Парикмахерша Зойка — сплетница, развратница и алкоголичка. Тупая бабка с дебильной внучкой, не сливающей за собой в сортире. В город выбираться переполненным автобусом, за сорок мучительных минут доползавшим до «Электросилы», — либо через тот самый пустырь на электричку до Московского. Днем еще ничего, а вот с наступлением темноты...
Пожив с недельку на новом месте, Марина Валерьяновна купила в канцелярском шило и с тех пор носила в портфеле. Часто укалывалась до крови, рвала книги, бумаги, но выбросить не решалась.
Как ни странно, оружием самообороны не пришлось воспользоваться ни разу. Ни грабители, ни насильники не проявляли к ней ни малейшего интереса. Даже несколько обидно.
Природа жестоко насмеялась над Мариной Валерьяновной, вложив трепетную, ранимую и возвышенную душу в несуразное тело, словно составленное из частей, предназначавшихся разным людям. Круглое как блин курносое лицо с узенькими глазами и широкими, густыми бровями. Короткая бычья шея, мясистые плечи и руки. Квадратный рубленый торс без намека на талию. И длинные, стройные, изящные ноги, при такой фигуре вызывающие ассоциации не с красавицей-балериной, а с паучихой. «Ну и пусть, — говорила себе Марина Валерьяновна, наспех подкрашиваясь перед зеркалом. — Внешность не должна отвлекать от насыщенной духовной жизни».
И вынуждала себя читать модные книги, бегать на модные выставки и кинофильмы. Мучилась, маялась тоскою, зевала, ничего не понимая, зато потом могла, закатив глаза, со страстью рассуждать о высоком. Как правило, сама с собой — слушатели находились редко. «Дождетесь вы у меня! — нередко шептала она, засылая или глядя в зеркало. — Вы у меня еще все попляшете, все!»