Читаем «Криминалистический экстрасенс» Вольф Мессинг: правда и вымысел полностью

— Разговелся, миляга, — просиял Радзивиловский. — Без жратвы в один момент можно в ящик сыграть. Теперь ты, Вольф, должен наворачивать от пуза! Вот тебе от щедрот моих зубок чеснока. В нем вита-мин «це», как в сальце и маслеце!

Радзивиловский захохотал. Вольф Мессинг поднял голову и на губах у него появилось что-то вроде грустной, извиняющейся улыбки. Эта полуулыбка так изменила его изможденное лицо, что мое необоснованное предубеждение против него смягчилось. Мне вдруг захотелось узнать, что он собою представляет. Но как к нему подойти? Он кажется отгородился от всего мира стеной недоверия. Что с ним стряслось? Неужели маленькому шпику, говнюку Калинскому удалось «оформить» такую восходящую звезду, как Мессинга? Тут какая-то заковыка…

Но пока что мы отлеживались. Я после карцера, где был почти уже готов «расколоться» и «во всем признаться»; он, после голодовки готовящийся… к чему? Ведь дело у него, насколько я понимал, было ясное и изо всех подследственных в этой тюрьме, наверное, только Мессинг да Радзивиловский знали точно, за что сидят.

Радзивиловский, между тем, хотя и проявлял обо мне заботу, начал меня невероятно раздражать. Сперва своим неутомимым оптимизмом и беспрестанным повторением: «Во время войны, чтобы остаться в живых, нет лучше места, чем тюрьма и лагерь». Потом стала раздражать и его сытая, самодовольная физиономия. И охватывала ярость при виде того, как он обжирается частыми обильными передачами, звучно чавкая и отрыгивая — после чего его брюхо вздувалось барабаном, терзая наш слух и обоняние. Такое нарастание нерасположения к сокамернику обычно приводит к взрыву и драке — кто сидел, знает, о чем я говорю. Но для взрыва я был еще слишком слабосилен.

Примерно через полгода, когда я уже перебывал в других камерах и карцерах, надзиратель как-то велел мне отнести в корпусную каптерку личных вещей шмотки пущенного в расход басмача Рахмана. Среди кучи хлама я заметил в углу старое пестрое лоскутное одеяло, — то самое, в которое закутывал меня Радзивиловский после карцера…

«Неужели из трех узников камеры № 13 погиб именно тот, кто был так уверен, что тюрьма — лучшее место, чтобы выжить в войну, и у которого действительно, казалось, было на это больше всего шансов?» — подумал я. И уже с какой-то теплотой вспомнил его неиссякаемый оптимизм, с благодарностью — его лоскутное одеяло и зубок чеснока. И задумался над коварностью и непредрекаемостью человеческих судеб в это страшное время.

Но до этого было еще полгода. А сейчас Радзивиловский не переставая тараторил, Мессинга же не было слышно, хотя он давно вышел из своего оцепенения и, прислонившись к стене, неподвижно сидел, погруженный в свои невеселые мысли. Я решил попытать счастья.

— День добрый, — сказал я по-польски. Пан ведь с Горы Кальвария? Я там знавал кое-кого.

Он настороженно в меня уставился. Взгляд у него был действительно пронзительный, даже можно сказать — сверлящий.

Откуда вы знаете, что я с Горы Кальвария?

— Я много лет читал объявления в «червоняке» и других газетах.

— А кого вы знаете в моем штетеле?

— Один мой хороший друг женился на Рахили, дочери Каца, у которого торговля обувью. Это, если я не ошибаюсь, на углу Пилярской и Стражацкой.

Он прищурился и кивнул.

— Ну да. Мы живем там рядом. Рахиль я знал, когда она еще в куклы играла.

Он замолчал, явно что-то перебирая в голове.

— Послушайте, не знаю, как вас звать, — начал он через некоторое время, — а вы, часом, не тот самый хороший друг мужа Рахили, который должен был бежать из нашего штетеле, после того как наш почтмейстер накрыл его с папиросой во время шабаса? Я рассмеялся.

— Тот самый. Хотя и не подозревал, что стал в вашем штетеле столь известен.

— Тогда шолом алейхем! — он подал мне руку и перешел на идиш, который он знал явно лучше, чем польский. — Знаете, что я вам скажу? Все время я вот так тут сижу, а мыслями там. Живы ли еще наши евреи? Рассказывают такие ужасы о том, что немцы там творят! Но мне не верится. Ведь в первую войну они ничего такого не делали, а с нее прошло всего-навсего двадцать с чем-то лет. Знаете, — добавил он, улыбнувшись подвернувшейся мысли, — тот самый Кац мне под ноги плевал за то, что я ходил с непокрытой головой. Так я об этом сейчас вспоминаю прямо с умилением! Вот какие были у нас в то время огорчения. Жилось, как у Бо-га за пазухой.

Так начались наши разговоры, разговоры двух евреев, которых постигло одинаковое горе. Правда, у него был налицо «корпус деликти», от меня же следователь добивался, чтобы я сам выдумал себе вину, да еще так, чтобы это выглядело правдоподобно. Я говорил мало, а молчаливый и недоверчивый до того Мессинг вдруг стал словоохотлив. Причем он обращался не только ко мне, а вел разговор и как бы сам с собою. Может быть, он думал, что настали его последние дни и ему надо было вспомнить всю свою жизнь? А может быть, у него теплилась надежда, что я вдруг останусь в живых и расскажу когда-то где-то о его судьбе, позабочусь, чтобы гибель его не осталась безвестной?

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже