Народ не захотел сразу разойтись, стали выяснять у Василия, где можно послушать его реляции о насекомых, о рабочих пчелах и борьбе с трутнями.
Тут выскочил Макар и попросил Шумкина разрешить ему зачитать стих собственного изготовления, крик, можно сказать, измученной души – в порядке довеска к докладу?
– А почему нет, – ухмыльнулся в бороду Василий, – читай, раз грамотный, небось, про любовь? Дадим молодежи дорогу? – спросил у пристава Шумкин, но тот сделал вид, что ему все равно, так как он здесь по другому делу и лирикой не интересуется.
Макар вытащил тетрадку, свернутую в трубку, сжал ее в кулаке и начал:
– Ишь ты, каков! Кто таков? – пробормотал Шумкин, разглядывая взбудораженного Макара с маленьким ядерным реактором внутри.
Во втором ряду засмеялся один рабочий, ему, видимо, была хорошо знакома эта компания. А Макар знай себе набирал обороты:
В ушах у него гудело, как во время урагана, он сменил ритм на всем скаку и возвысил слог:
В гробовой тишине, в бездне пламенного света Макар поднял руку с тетрадкой и прижал ее к груди, лицо его побелело, он стал похож на статую Цицерона на площади Юстиции в Риме.
Серый пристав вскочил со стула и рванулся к помосту. Но зрители на первых рядах не раздвинулись, наоборот, заслонили спинами проход. Атмосфера до того накалилась, вот-вот взорвется. А Макар поддавал пару:
Хитрый Шумкин, видя, что дело принимает непростой оборот, спрыгнул со сцены («я тут ни при чем!») и растворился среди рабочих, внимавших пииту. А грозный пристав, потерявши дар речи от наглости молодого горлодера, кряхтя, взобрался на помост, выхватил у Макара тетрадку, сцапал его за вихор и потащил вон.
Но все-таки зрители услыхали последний, заключительный «катрен» Стожарова:
Его выступление имело ошеломительный успех, громоподобный. Под свист, аплодисменты и радостные вопли пристав поверг Макара на пол и стал бить по голове его же дерматиновой тетрадкой, приговаривая: ах ты, шельма, … твою мать, ты это что тут написал, засранец эдакий!
– Ну просто Петрушка и городовой, ой, пропала его головушка с колпачком и кисточкой! Конец представления, фу-фу, все кончится печально… – сказал Шумкин, резюмируя происходящее.
Видя смешное свое положение, пристав бросил тетрадку, отпустил Макара, плюнул в сердцах и сошел в зал.
Стожаров встал, отряхнул пиджачишко и поклонился зрителям.
«Вот и вылупился, – подумал он, – что теперь будет?»
Зюся рисовал скрипку с утра до вечера, в разных ракурсах, целиком и фрагментами, больше тысячи раз он изобразил ее, сперва копируя чертежи из старинных книг Джованни Феррони, а когда старика потянуло домой, в Италию, к могилам предков, и он исчез в полосе неразличимости, то – плотницким карандашом вычерчивал на деревяшке Зюся до боли знакомый стан Доры, поскольку хорошо усвоил, что форма корпуса должна иметь прямые закругленные плечи, талию для улучшения резонанса и удобства игры (особенно в высоких позициях!), плавный контур бедер. И ему не нужен был циркуль, чтобы провести эти волнующие вечные линии.
– «Мой маленький Соломон плывет за несбыточной мечтой…» – пела Дора за шитьем – со своим необъятным вырезом, за которым пламенела ее пышущая плоть.