Так продолжалось – передать это словами все равно невозможно – четыре месяца. Четыре месяца – в скобках прописью четыре
. Записать, впрочем, ничего не стоит, всего шесть букв! И сказать легко: четыре месяца, шесть слогов. Секунды не пройдет, а вы их уже произнесете, эти шесть слогов: четыре месяца. Но никто не в силах описать, измерить, изобразить во всей жуткой наглядности – ни себе, ни кому-либо другому, – как долго, сколь бесконечно долго тянутся минуты, часы, сутки в безвременье и вне пространства, и никому не объяснишь, как пожирает и разрушает тебя изнутри эта пустота, это ничто, принявшее форму стола, кровати, умывальника, обоев, и вечное безмолвие, и вечно один и тот же надзиратель, который, не глядя, сует тебе твою порцию еды, и вечно одни и те же мысли, что кружат и кружат в этой пустоте, доводя тебя до умопомрачения. По некоторым мелким признакам я с тревогой стал замечать, что с головой у меня не все в порядке. В первые недели я сохранял на допросах ясность мысли, давал показания спокойно и обдуманно, и двойная бухгалтерия в мозгу – что надо говорить, а что нет – функционировала бесперебойно. Теперь же я был не в состоянии внятно, без запинки, сформулировать даже самое простое предложение: отвечая на вопрос, я как завороженный не сводил глаз с пера, протоколирующего мои показания на бумаге, я как будто норовил эти слова, уже сказанные, догнать, проверить и вернуть назад. Я чувствовал, силы мои сдают, и все ближе мгновение, когда я, лишь бы спасти свою шкуру, выложу все, что знаю, и даже сверх того, когда я, не в силах больше выдержать эту удавку пустоты, выдам всех двенадцать человек со всеми их тайнами – и не дорогой ценой, а лишь за секунду передышки. И однажды вечером такой миг действительно настал: надзиратель как раз принес мне еду, когда я, вдруг не выдержав, заорал ему вслед:– Ведите меня на допрос! Я все скажу! Я дам показания! Скажу, где все документы, где деньги! Я все скажу, все!
По счастью, он меня не услышал. А может, не захотел услышать.