Читаем Критическая Масса, 2006, № 3 полностью

Гуревич особенно подробно останавливается тут на нескольких моментах. Он свидетельствует о доминировании в аграрной истории средневековой Европы марксистских схем, выход за которые был “чреват всякого рода невзгодами” (с. 39) и, соответственно, об узости, ограниченности взглядов историков этого времени. О господстве сциентистских подходов и статистических методов, уверенности в том, что “история является наукой в той степени, в какой она может овладеть числом и мерой, прибегнуть помощи точных наук и прежде всего математики” (с. 17). Много внимания уделяется автором социально-политическому контексту, в котором жила советская медиевистика. В особенности болезненной смене поколений и разрушению научных школ в послевоенные годы, результатом чего стало “катастрофическое падение научного уровня исторических исследований, резкое сужение проблематики, культивирование цинизма и безнравственности в среде ученых” (с. 42). Гуревич обозначает два пути, по его мнению, “в значительной степени определявших состояние советской исторической науки”. Первый — “уход” в узкую специализацию (“внутреннюю эмиграцию”), позволявший избегать обобщений, а потому и обвинений идеологического характера. Второй — самоцензура, поиск компромиссов, использование в работах намеков и иносказаний (с. 96).

“История историка” — это не только книга о “боях за историю” и “боях за память” Арона Гуревича, но и книга подведения жизненных итогов. Что же говорит об этих итогах автор? Какими они ему видятся? Очевидно, что неоднозначными. С одной стороны — всемирное признание научных заслуг и широчайшая известность его трудов и его видения истории, с другой (об этом многое прочитывается между строк) — неоцененность ученого “в своем отечестве”. Он никогда не преподавал на истфаке родного МГУ, не получил возможности создать свою “школу”, не был удостоен высоких российских академических званий и должностей. Эта тема неполной реализации своих возможностей в силу враждебных обстоятельств ясно прослеживается в книге. И все же в “Истории историка” ее автор — несмотря на многочисленные трудности и потери — предстает победителем: читатель видит, что ему удалось воплотить большую часть задуманной жизненной программы, внести значительный вклад в мировую медиевистику, открыть советскому читателю “Школу Анналов” и “историческую антропологию”, создать работы, ставшие известными всему миру.

Когда закрываешь прочитанную книгу воспоминаний, в сознании невольно вырисовывается образ автора, и тогда бывает трудно обойтись без каких-то аналогий, параллелей, ассоциаций. Пишущий эту рецензию не является исключением. В его сознании невольно возникла фигура Петра Абеляра, автора “Истории моих бедствий”. Такую странную аналогию можно, конечно, легко оспорить как сомнительную или даже вовсе надуманную. Но разве это не Абеляр, “неукрощенный единорог”, грозящий своим противникам, вдруг появляется в самом конце “Истории историка”? Я еще не сказал всю правду о прошлом, бросает он на последних страницах своему читателю, но обязательно скажу, если будет такая возможность: “я не исключаю того, что, если судьба дарует мне еще силы и время, я зафиксирую свою historia arcana и в ней кое-кому не поздоровится” (с. 281).

Может быть, эта аналогия все же не так уж и случайна и нелепа, как кажется на первый взгляд. В недавно вышедшей на русском языке книге, посвященной средневековому индивиду (в значительной мере основанной на автобиографических материалах, в том числе и “Истории моих бедствий” Абеляра), Гуревич делает примечательное признание: его работа со средневековыми текстами была тесно связана с его размышлениями о собственном жизненном пути: “…на каком-то этапе работы я, разбирая вопрос о личности на средневековом Западе, испытал потребность написать некий автобиографический этюд. Я стремился дать себе отчет о собственном пройденном пути историка, охватывающем не менее полустолетия… Я размышлял уже не о личности средневекового человека, столь же изменчивой, сколь и проблематичной, но о чем-то, казалось бы, непреложном — моем собственном Я. Сюжеты различные, но отнюдь не лишенные внутренней связи. Ибо я попытался на самом себе поставить опыт, которому до этого подвергал людей, живших многие столетия тому назад. Материал, возможности проникновения в него и его осмысления кажутся несопоставимыми, и вместе с тем такого рода перекличка не вовсе лишена смысла”2.


1 Необходимо добавить, что “бои за память” Гуревича начались гораздо раньше — см.: Гуревич А. Я. “Путь прямой как Невский проспект”, или Исповедь историка // Одиссей. 1992. М., 1994. Эти “бои” среди медиевистов особенно ожесточились после посмертной публикации мемуаров Евгении Владимировны Гутновой: Гутнова Е. В. Пережитое. M., 2001. См. особенно: Гуревич А. Я. Попытка критического прочтения мемуаров Е. В. Гутновой // Средние века. М., 2002. Вып. 63. С. 362—393; Мильская Л. Т. Заметки на полях // Средние века. Вып. 65. М., 2004. С. 214—228.

2 Гуревич А. Я. Индивид и социум на средневековом Западе. М., 2005. С. 372.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже