Знаю, что многим мое определение покажется неожиданным, странным. Зощенко до такой степени забытый писатель — совершенно неизвестный читателям, что до сих пор остается неведомой даже его основная черта: интенсивность его духовного роста. Он постоянно менялся, никогда не застывал на достигнутом, каждая новая книга знаменовала собою новый этап его психического и эмоционального развития. В каждой своей книге он — новый, совершенно непохожий на того, каким мы знали его по предшествующим его сочинениям. В двадцатых годах он — один, в середине тридцатых — другой, в сороковых годах — опять-таки непохожий на двух предыдущих. Он писатель многосторонний и сложный. Между тем читателям — даже лучшим из них — он представляется нынче чем-то вроде неудачного Аверченко, — развлекательный, поверхностный, с мелкой душой. Читателей в этой ошибке невозможно винить. До них в настоящее время доходят лишь отдельные обрывки его сочинений — разрозненные, вне всякой связи с другими. Причем в последнее время стали появляться такие сборники его повестей и рассказов, словно их составители поставили себе коварную цель — убедить новое поколение читателей, что Зощенко был слабый и неумелый писатель. И они достигли этой цели: всякий, кто прочтет новый сборник, составленный из его наименее удачных вещей, непременно утратит интерес к его творчеству.
Чтобы узнать и полюбить это творчество, читателю необходимо иметь перед собою многотомного Зощенко, представленного хотя бы своими главными книгами: «Уважаемые граждане», «Сентиментальные повести», «Письма к писателю», «Возвращенная молодость», «Голубая книга», «Перед восходом солнца», «Пьесы» и др. Только из совокупности всех этих книг перед нами возникает подлинный образ этого большого писателя во всем своеобразии его дарования.
В последний раз я видел его в апреле 1958 года. Он приехал ко мне в Переделкино, совершенно разрушенный, с потухшими глазами, с остановившимся взором. Говорил он медленно, тусклым голосом, с долгими паузами, и жутко было смотреть на него, когда он — у самого края могилы — пытался из учтивости казаться живым, задавал вопросы, улыбался.
Я попробовал заговорить с ним о его сочинениях.
— Чем вы объясняете, — спросил я, — вашу озорную привычку давать своим вещам те заглавия, какие уже есть в литературе? У Гете вы взяли заглавие «Страдания молодого Вертера», у Дюма — «Двадцать лет спустя», у Розанова — «Опавшие листья», у Блока — «Возмездие», у Чехова — «Нервные люди», у Мопассана — «Сильнее смерти». Мне чудится здесь сатирический — очень действенный и острый — прием.
Он только рукою махнул.
— Мои сочинения? — сказал он медлительным и ровным своим голосом. — Какие мои сочинения? Их уже не знает никто. Я уже сам забываю свои сочинения…
И перевел разговор на другое.
Я познакомил его с одним молодым литератором.
Он печально посмотрел на юнца и сказал, цитируя себя самого — Литература — производство опасное, равное по вредности лишь изготовлению свинцовых белил.
Через три месяца его не стало.
Валентин Берестов. Корней ЧУКОВСКИЙ
Для него всегда было важно определить, чем писатель, о котором он пишет, непохож на всех других. А чтобы понять самого Чуковского, нужно сначала определить, на кого же похож он сам и проявляется ли это сходство во всех его жанрах, от сказок до научных трудов. Легче найти Чуковского в его учителях, чем этих учителей — в Чуковском. Вот два неотразимых примера:
Черновик «Федориного горя»? Нет, стихи А. П. Чехова, все шутливые экспромты которого словно бы вписаны не в альбомы знакомых дам, а прямо в «Чукоккалу» как дружеские пародии на автора «Крокодила» и «Мойдодыра». «Других учителей у меня не было», — сказал Чуковский в конце жизни. Но был и другой:
Черновик не «Мойдодыра», а «Бориса Годунова»! Так, по Пушкину, заговорил бы стихами ребенок, в данном случае царевич. «Здесь я смиренно иду по стопам своего боготворимого Пушкина», — сказано в заметке «Как я стал писателем». Но Чуковский признался, что он давний ученик Чехова и последователь Пушкина, отнюдь не в связи с приведенными выше стихотворными текстами. «Чехов был для меня и моих сверстников мерилом вещей, и мы явственно слышали в его новеллах и повестях тот голос учителя, которого не расслышал ни один человек из так называемого поколения отцов, привыкших к топорно-публицистическим повестям и романам».
А с Пушкиным, по-моему, у него одно мироощущение. Он тоже «никогда не умел испугаться как следует угрозы неизбежной смерти». Может, Чуковский потому и не стал «взрослым» поэтом, что для выражения своих чувств ему хватало Пушкина и других лириков, чьими стихами он упивался всю жизнь и на каждом шагу применял их к себе, к природе, к событиям. Подумает о смерти — и сразу же вспомнится: