от одной отрасли труда к другой. Мы, русские, легче всего можем видеть ошибочность этого мнения. Наш рабочий, воспитанник старого, неразвитого, ручного труда, несравненно разностороннее европейского рабочего, воспитанника машинного производства. Ни в одной отрасли труда наш рабочий не может конкурировать с европейским. Он все будет делать медленнее и хуже. Но зато его можно посадить, сравнительно говоря, почти за любую работу, и всякую он кое-как схватит, кое-как, на авось да небось, сделает. Европейский рабочий несравним в своей специальности, но сравнительно с нашим — почти неспособен из нее выйти. Это потому, что развитое, машинное производство не упрощает, а усложняет труд, уменьшает количество труда, не требующего долгого навыка, и увеличивает количество чисто специального. Общественное влияние машины состоит в том, что она развивает привычки труда коллективного, но ничуть его не коммунизирует. На современной громадной фабрике неразрывно соединены люди существенно различного труда. Их участие в создании продукта в высшей степени неодинаково ни количественно, ни качественно. Это относится как к отдельной фабрике, так и к целому национальному производству и обмену. Его различные отрасли переплелись также тесно, как отдельные специальности на фабрике, и тонко испытывают влияние друг друга;
прекрасно поставленная фабрика может рухнуть только из-за того, что плохо пошли дела какой-нибудь другой, находящейся от нее за тысячи верст. Все производство переплетается между собою миллионами нитей связи и зависимости. Оно становится все более коллективным и все менее коммунистическим. Ни люди, ни фабрики не участвуют в общенациональном производстве одинаково и равно; ни люди, ни фабрики неспособны легко заменяться одни другими. Рабочий, которому цены нет на одной фабрике, никуда не годится на другой. Бесценный маклер не стоит гроша как рабочий или как надзиратель. Прекрасный химик или механик погубит все дело, если получит заведование коммерческой его стороной, и т. д. Повсюду растет требование на специальность и индивидуальность, в самых разнообразных сочетаниях и с самым различным значением вставляемых в одно коллективное дело.
Отсюда очень сложный рост общества в производственном отношении. Отсюда все более растущее вмешательство общественной власти в дело регуляции национального производства. Обстоятельство это совершенно ускользает из партикуляристского кругозора г-на Демолена. А также, видимо, выходит из рамок грубого, упрощенного коммунизма Лафарга, который в несколько месяцев убил бы все производство страны, если бы получил власть его “устраивать”.
IV
Возвратимся, однако, к схеме г-на Лафарга. Итак, он полагает, будто бы производство ныне коммунизируется и значение в нем каждой отдельной личности уравнивается. Значение хозяина исчезает, он будто бы становится не нужен. Он только собирает барыши, ничему не помогая. Количество собственников уменьшается, количество рабочих возрастает. Лишенные собственности, эти рабочие отвыкают от понятия о ней. В них развиваются понятия коммунистические. Они уже заявляют требование на принадлежность им “нации”, всей собственности капиталистов. Уменьшающееся число собственников все менее способно противиться рабочим. Ясно, что это должно кончиться захватом власти со стороны рабочих, которые и произведут “переход частной собственности класса капиталистов в общую собственность целой нации”.
Допустим, но что же дальше? Вопрос, замечает г-н Демолен, вовсе не в возможности захватить власть, а в том, будет ли умно или нелепо такое ее употребление. Не ясно ли, что водворение коммунистического строя до последней степени ослабляет всякую частную инициативу, всякое старание и усилие в труде и передает на попечение государства заботу кормить, одевать и чуть не умывать весь народ, который не только увольняется от необходимости самостоятельно заботиться о себе, но даже, с уничтожением личной собственности, теряет к этому возможность? Что же может получиться, кроме общего упадка?