Анархизм — прямое создание искаженного, но в основе религиозного чувства “не от мира сего” — имеет нелепость связывать себя с материализмом. Но если б он успел отрешиться от своего искаженного отголоска религиозного чувства, если б он стал чисто материалистичным, он бы сам себя уничтожил. Он стал бы очень грубым животным, но перестал бы отрицать материальный мир каков он есть; напротив, подчинился бы ему и перестал бы быть анархизмом. Резкая материалистичность в анархизме является теоретической нелепостью, а на практике она опять-таки есть отголосок здорового, в животном смысле, чувства животной реальности. Граф Л. Толстой и от него отрешается. Он чувствует, что связан не с отсутствием, а с искажением религии, и ни за что не хочет от него отказаться. В графе Толстом говорит сама логика духовной болезни, которой он проникнут. Отрицая действительный мир в его законах, в его радостях, в его напряженности жизни, нельзя отречься еще и от чего-то непонятного уже, но еще несомненного, что дал миру не кто иной, как Христос. Если еще отречься и от этого, то уж вовсе незачем жить, нечем тогда даже и отрицать. Но граф Толстой еще хочет жить. И вот почему он, наверное не из политики, а для себя, необходимо должен держаться за искажение христианства, ибо он только этим еще и живет. Это состояние ложное, но граф Толстой правильно чувствует его необходимость. Он в этом отношении далеко более чуток, чем все Кропоткины, Реклю [8], Гравы и т. д. Он, а не они, представляет последний фазис болезни.
Завершается ли она этим фазисом? Есть ли что-нибудь еще дальше него? По всей вероятности, тут должно предвидеть еще один шаг “вперед”.
Идея земного всеблаженства должна была, как мы видели, постепенно выбрасывать за борт все, чем живет мир. В толстоизме она уже отрицает и радости жизни, и самую напряженность жизни. Искание полного всеблаженства приводит к универсальной мертвечине и тоске. Отсюда должно предположить какой-нибудь необходимый шаг к идее уничтожения мира. Это будет, вероятно, какая-нибудь вариация Гартмана [9], переработанная каким-нибудь сумасшедшим, который бы сумел дать этой идее контуры, соответственные настроению наследников толстоизма. Конец выразится чем-нибудь в этом роде. Патологоисторическое значение толстоизма состоит в том, что он пока подводит к нему ближе, чем какое-либо иное направление.
VI
Таким образом, в течение столетия мы видим почти завершенным весь круг течения болезни, которую мир принял сначала за “новую эру” человеческой жизни. Новой эры, однако, здесь нет и следов, как и вообще крайне мало чего бы то ни было созидающего.
Социальный мистицизм, начиная со своих первых, якобинских, стадий, борется с историческим обществом во имя мечты “будущего строя”, еще небывалого, гармонического и блаженного. На всех стадиях развития он грозит гибелью тем основам, на которых доселе воздвигались и держались человеческие общества, но этой борьбой не ограничивается приносимый им вред. Заразительность психологических состояний так велика, что на ту же точку зрения нередко становились и защитники существующего строя общества. Они поддаются вере в возможность переворота, действительно упраздняющего все основы общества, видят себя пред каким-то концом света и в страхе перед этой картиной все усилия, все мечты свои устремляют на простое сохранение status quo, не смея и думать о чем-либо большем. Этот малодушный консерватизм вредил современным обществам тоже немало. А между тем если бы вопрос шел о том, будут или не будут действительно упразднены основы, на которых доселе существовало общество, то социальный мистицизм можно было бы считать совершенно безвредным. В этом мы, пережив практику XVIII — XIX веков и передумав то, что дает научная мысль, можем быть уверены более чем когда-либо.