Это объяснение я обращаю по преимуществу к русской молодежи, даже к тем “товарищам в России”, которым г-н Лавров пишет
* Напечатано в “Московских ведомостях”, № 74, 76 за 1889 год.
свое “Письмо” обо мне. Я не обращаюсь к своим эмигрантским оппонентам не по отсутствию “общей почвы” в смысле идей или желаний, чем г-н Лавров объясняет невозможность спорить со мной (“Письмо к товарищам в России”, с. 2-3). Такие соображения имели значение для книжников и фарисеев, инквизиторов и т. п. Для меня в деле определения истины не существует ни иудеев, ни эллинов. Я верю, что два человеческих существа всегда могут найти общую почву в виде правды фактической, нравственности и общечеловеческих интересов. Единственное условие, необходимое при этом, есть добросовестность, искренность, решимость спорить честно. Поэтому я не усомнился обратиться к разуму и совести эмигрантов и революционеров в своей брошюре “Почему я перестал быть революционером”.
К сожалению, мои противники именно отказались от добросовестного рассуждения. Они избрали иную систему. Они стараются изолировать меня, достигнуть того, чтобы меня не слыхали, не читали. В этом смысле поставлена на ноги вся их “партийная дисциплина”. В полемике же они оперлись на распространение выдумок и клевет, перешедших все пределы того, что я мог себе представить.
По словам некоего Светлова (“Cri du Peuple”, 21 августа), я просто продался, соблазненный “лаврами и рублями Каткова”; он меня называет traitre*, прибавляя: quidittraitreditpolicier**; он выражает опасение доносов с моей стороны.
Г. Серебряков, который мне еще недавно говорил: “Что скромничать! Вы сами знаете, что вы единственный человек, способный сказать новое слово”, теперь рисует своим читателям якобы историю моего развития, из которой явствует, что я был всегда ничтожностью, руководимой великими товарищами и немедленно павшей из страха пред правительством, как только не стало означенного руководства (“Открытое письмо Льву Тихомирову”, с. 2-3).
П. Лавров не отстает от своих молодых друзей. Он не стыдится сравнивать меня с Дегаевым, замазывая, по обыкновению, смысл своих фраз, но тем вернее бросая зерно клеветы, которая должна пышно разрастись на почве вырабатываемых им воспаленных умов. Нечего стесняться: “Л. А. Тихомиров — чужой”, — повторяет он несколько раз, с ожесточением средневекового раввина подчеркивая слово чужой. Он находит законным негодование тех, “кто слишком возмущен, чтобы думать в этом случае о справедливости” (с. 31). Я поэтому “должен ожидать всех последствий своего поступка”. Он взывает к репрессивным мерам: “Если бы каждый сторонник социалистического дела был уверен, что его товарищи не простят ему ни одного поступка, вредного значению партии... он во многих случаях не решился бы на этот поступок” (с. 3). И после всего этого анафематствования П. Лавров объявляет моей же собственной виной, что я будто бы из лагеря гонимых перешел в лагерь гонителей (с. 31). Это я — оболганный, отдаваемый на поток, на мщение, я же оказываюсь в числе гонителей г-на Лаврова с товарищами!
* Предатель (фр.). ** Кто говорит “предатель” — говорит “полицейский” (фр.).
Поставив полемику на такую почву, что со мной, собственно, “спорить нечего” (с. 2-4), а нужно только искать оружие против меня (с. 8), мои противники не стесняются создавать его. То являются двусмысленные petits papiers*, то какие-то анонимные “товарищи” (может быть, из тех, что я не пускал к себе на порог) свидетельствуют, что не замечали во мне никакой внутренней борьбы. “Свидетели” против меня, вроде упомянутого г-на Серебрякова, совершают всевозможные “неточности” в показаниях.
Один, например, пишет в брошюре “Революция или эволюция”, что он поражен неожиданностью моего переворота в оценке терроризма и революции; он протестует против меня и разоблачает меня. А между тем этот самый человек год пред тем участвовал со мной вместе в выработке программы одного несостоявшегося журнала. В основании программы было положено соображение, что в русских политических взглядах нет идеи, которая отличалась бы одновременно широтой и положительностью; выработка этого здорового миросозерцания ставилась задачей журнала, который заявлял себя вне партий. Мирный исход из разных затруднений настоящего признавался не только желательным, но и возможным. Терроризм определялся как “явление болезненное и даже весьма опасное”, между прочим, потому, что искажает идеи. И вот человек, который все это читал и знает лично, что именно я употреблял все усилия придать журналу чисто культурный характер и изгнать из программы революционную точку зрения, — он теперь протестует против “неожиданности”, как будто и действительно ничего не знает. Есть ли в таких лжесвидетелях хоть искра совести?
Точно так же Лавров цитирует одну мою записку, якобы доказывающую мою революционность, тогда как я с этим самым человеком, о котором шла речь в записке, говорил настолько откровенно, что он повсюду называл меня монархистом.