Можно ли объяснить случайностью тот факт, что декабристы «простояли» революцию? Ее шансы были очень велики – одного маленького факта достаточно, чтобы видеть, что можно было бы сделать, если бы не бояться народного движения. Н. Бестужев рассказывает, что после первой присяги (Константину) он с братом Александром (Марлинским) и Рылеевым «положили было писать прокламации к войску и тайно разбросать их по казармам; но после, признав это неудобным, изорвали несколько исписанных уже листов и решились все трое идти ночью по городу, останавливать каждого солдата, останавливаться у каждого часового и передавать им словесно, что их обманули, не показав завещания покойного царя, в котором дана свобода крестьянам и убавлена до 15 лет солдатская служба… Нельзя представить жадности, с какою слушали нас солдаты; нельзя изъяснить быстроты, с какою разнеслись наши слова по войскам: на другой день такой же обход по городу удостоверил нас в этом».
Но это был единственный и, как читатель видит, довольно неуклюже поставленный опыт. Одно место из записок Штейнгеля лучше длинных рассуждений покажет нам, как смотрел на вопрос средний декабрист. «Один из непринадлежащих к обществу, но знавший о нем с 1824 года, хотя и неопределенно, по одной дружеской доверенности Рылеева (такой густой вуалью Штейнгель прикрывает… самого себя), представлял ему, что в России революция в республиканском духе еще невозможна: она повлекла бы за собою ужасы. В одной Москве из 250 тысяч тогдашних жителей 90 тысяч было крепостных, готовых взяться за ножи и пуститься на все неистовства. Поэтому он советовал, если хотят сделать что – нибудь в пользу политической свободы… то уж лучше всего прибегнуть к революции дворцовой».
Дворяне 1825 года очень не прочь были бы идти по стопам своих предков 1762 и 1801 годов. Но та часть дворянства, которая твердой ногой стояла во дворце и могла сделать переворот, не хотела той свободы, о которой мечтали декабристы. А к тем, кто мог им помочь, они не смели обратиться. В этом роковом кругу и задохнулся заговор, недостаточно аристократический для дворцового переворота и слишком дворянский для народной революции.
Глава XIII
Политика Николая I
«В России деспотизм работает всегда с математической правильностью, и результатом этой крайней последовательности является крайнее угнетение. Приходишь в негодование, видя суровость этой непреклонной политики, и с ужасом спрашиваешь себя: отчего в делах человека так мало человечности? Но дрожать не значит презирать: не презирают того, чего боятся. Созерцая Петербург и размышляя об ужасной жизни обитателей этого гранитного лагеря, можно усомниться в милосердии Божием, можно рыдать, проклинать, но нельзя соскучиться. Здесь есть непроницаемая тайна; но в то же время чудовищное величие…
Эта колоссальная империя, явившаяся моим глазам на востоке Европы – той Европы, где общества так страдают от недостатка общепризнанного авторитета, производит впечатление чего – то, воскресшего из мертвых. Мне кажется, что предо мною какой – то ветхозаветный народ, и с ужасом и любопытством, в одно и то же время, я стою у ног этого допотопного чудовища».
На самом деле, тот, кому принадлежат эти строки, смотрел на чудовище сверху и видел не его ноги, а его спину. Живая сценка, которою Кюстин иллюстрирует свои размышления о всепоглощающем деспотизме русского императора, показывает нам петербургский «большой свет», собравшийся в чудный летний вечер на острова не для того, чтобы насладиться прогулкой, – это удовольствие «показалось бы слишком пресным придворным, которые составляют здесь толпу», – а для того, чтобы видеть пароход императрицы: «удовольствие, которое никогда здесь не надоедает».
Французский путешественник легко принимал за «народ» тот общественный круг, к какому принадлежал он сам. Но к этому кругу вполне приложима его характеристика: «здесь всякий государь – бог, всякая принцесса – Армида, Клеопатра. Кортеж этих меняющихся божеств всегда один и тот же; его образует народ, всегда одинаково верный, стекающийся их смотреть пешком, верхом, в каретах; царствующий государь всегда в моде и всемогущ у этого народа». Настоящий народ трудно было рассмотреть из окон комфортабельной кареты, в которой объезжал Россию на курьерских французский маркиз: еще труднее было с ним сблизиться, не зная его языка.