Ему и нечего было делать, как сидеть в почетном польском плену: юридически Владислав давно был признан русским царем, и все ему присягнули, а фактически половина его царства находилась уже в состоянии открытого восстания против нового царя по причинам, не имевшим ничего общего с православной верой. Кандидатура Владислава была принята правящими кругами русского общества под одним условием и с одной надеждой, что польские войска восстановят «порядок» в Московском государства, подавят социальный бунт низов и дадут возможность помещику исправно получать царское жалованье и хозяйничать в своем имении, а купцу мирно торговать, как во дни Бориса Федоровича, которого когда-то не умели ценить.
Прочность польского царя на московском престоле всецело зависела от того, будет ли это условие выполнено. И очень скоро обнаружилось, что правительство Сигизмунда не только не умеет удовлетворить этой основной потребности имущих классов московского общества, но что оно и его агенты в Москве являются новым ферментом разложения. Никогда еще анархия не достигала таких размеров, как в первые месяцы царствования Владислава, и притом формы этой анархии были особенно опасны как для буржуазии, так и для средних землевладельцев.
Прежде всего, в Москве льстили себя надеждой, что стоит Сигизмунду приказать – и тушинский «царик», так вредно действовавший на московских «черных людей» и на барских холопов, исчезнет, как дым. Исчезло, однако, Тушино, а второй Дмитрий остался. Он засел в Калуге со своими казаками, которые грабили и опустошали тем больше, чем меньше оставалось у них надежды стать самим помещиками. Как и следовало ожидать, даже исчезновение «вора» не положило этому конца: второй Дмитрий был убит, случайно или нет – для истории это имеет весьма мало значения, но у вдовы первого Дмитрия, Марины Юрьевны, которая была официально женой и второго, оказался сын – и казаки начали приводить к присяге на его имя всех, кто только оказывался в пределах досягаемости «воровских» отрядов.
Патриарх Гермоген усиленно внушал своей пастве, что «Маринкин сын» «проклят от святого собору и от нас», но на казаков патриаршее слово имело, конечно, еще меньше влияния, чем на купцов и помещиков. Тушино, материально разрушенное, в виде символа грозило увековечиться на Русской земле. Польские партизаны точно так же весьма мало смущались тем фактом, что на московском престоле номинально сидел теперь польский королевич: «лисовчики» продолжали грабить так же, как и раньше, только перенеся театр своих действий подальше от Москвы, чтобы не иметь неприятности сталкиваться на поле битвы со своими соотечественниками.
Но и в Москве было не лучше. Хроническая опасность тушинской крамолы привела к тому, что в Москве установилось хроническое осадное положение. Часть кремлевских ворот была заперта, у других постоянно дежурила вооруженная стража, зорко осматривавшая каждого входящего. Польские патрули постоянно объезжали улицы, с некоторых сняли даже полицейские рогатки, чтобы они не стесняли действия польских войск в случае надобности. Ночью всякое движение вовсе прекращалось. Вдобавок, как ни добросовестно старались поддержать дисциплину в своих отрядах польские офицеры, дисциплина наемного войска тех времен не могла быть высока. Польские жолнеры брали в рядах все, что им понравится, и хотя платили, но не то, что желал получить купец, а то, что казалось «справедливым» самим жолнерам, а при малейшем возражении сабля вылетала из ножен, и это оканчивало спор. Результат был тот, что уже через два месяца после вступления в Москву поляков «в торгу гости и торговые люди в рядах от литовских людей после стола (за прилавком) не сидели»: если понимать буквально это сообщение одной из городских отписок, можно бы подумать, что в Москве всякая торговля к этому времени вовсе прекратилась. В действительности хозяева, вероятно, только спешили запирать лавки возможно скорее и вылезали на свет Божий, лишь когда по близости не было видно «рыцарства». Но и этого было достаточно, чтобы с сожалением вспомнить времена даже не Годунова, а Шуйского.
Правительство Владислава, судя по всему, должно было быть гораздо недолговечнее правительства царя Василия. Но из этого не следовало, чтобы его существование не имело никакого влияния на ход событий в те дни. Напротив, отрицательно оно сыграло огромную роль. Задев интересы всех правящих классов и не имея на своей стороне даже народной массы, на которую когда-то хотел опереться Годунов, оно дало повод столковаться тем, кто враждовал во все предшествующее время Смуты. А своим иноверным и иноземным происхождением оно создавало почву для национально-религиозной идеологии, под покровом которой движение могло организоваться как ни разу раньше. Классовое самосохранение стало национальным самосохранением – в этом смысл событий 1611–1612 годов.