Вальтеру Беньямину принадлежит афоризм: «Быть счастливым — значит не испытывать страха, знакомясь с самим собой»1
. Откуда берется в нас готовность к_страху? Это, как я полагаю, тень, отбрасываемая морализаторством и стремлением сказать «Нет», которые парализуют способность быть счастливым. Там, где есть морализаторство, непременно царит страх — как дух отвержения самого себя, а страх исключает счастье. Ведь у морали всегда есть тысяча и одна навязчивая идея о том, какими должны быть мы и мир, но какими мы и мир не являемся. От морализма, включая левый морализм, исходят постоянные нереалистичные и судорожные воздействия. Вероятно, в Просвещении вновь сказывается влияние древней традиции христианской безрадостности, заставляющее обращать внимание прежде всего на то, что может быть понято как доказательство негативности человеческого существования. А такого настолько много, что моралистам хватит материала на всю жизнь.Таким образом, ситуация на фронте, на котором противостоят друг другу морализм и аморализм *, оказывается странным образом вывернута наизнанку. Первый, хотя и имеет наилучшие намерения, способствует возникновению атмосферы нигилизма, второй, хотя и подает себя легкомысленным и злым, необыкновенно поднимает мораль. И это аморальное хорошее настроение есть то, что должно увлекать нас, как просветителей, на дохристианскую, киническую почву. Мы зашли столь далеко, что счастье представляется нам политически непристойным. Недавно Фриц Раддатц так озаглавил свою восторженную рецензию на беспросветное произведение Понтера Кунерта «Способ убивать» (1980): «Счастье — это окончательное преступление?» Мы скажем лучше: счастье — это окончательное бесстыдство! В этом — кардинальный пункт всех принципиальных дерзостей. Столь дерзким, столь бесстыдным
должен суметь сделать себя тот, кто еще хочет утверждать себя в качестве просветителя. То, над чем должно поработать Просвещение,— это уже не столько наши головы, сколько наши мрачные эгоизмы, наши оледеневшие идентичности.
Характерным для деморализованного состояния критической интеллигенции, возможно, является то, что она не нашла для обозначения всего спектра биофилии и согласия с самим собой никакого другого слова, кроме слова «нарциссизм». Если эта конструкция
сомнительна уже сама по себе, то, попав на вооружение консерваторам, она становится дубиной психологизирующего антипросвещения, котсрая используется для того, чтобы бить ею по стремлению общества постичь себя. Насколько феномен нарциссизма вызывает интерес у исследователей как проявление болезни и бессознательного, настолько же он вызывает подозрение как проявление здоровья. Как всеобщее заболевание, он выполняет функции психологического мотора общества, которое нуждается в людях, полных сомнения в самих себе, постоянно ищущих одобрения и подтверждения своей правоты, в людях тщеславных, зараженных потребительством, корыстолюбивых и стремящихся под влиянием морали стать лучше других. Как здоровье, «нарциссическое» самоутверждение и согласие с самим собой могло бы рассмеяться в лицо таким брюзгливым обществам.
Серость — это основной цвет эпохи, которая втайне уже давно мечтает снова обрести шумную пестроту. То, что инспирирует такие мечты и порождает нужду в них,— это сумма «витальных неспособностей». Усердное социально-психологическое Просвещение полагало, что все дело в «неспособности испытывать печаль». Но не только в этом одном. Это еще (и в гораздо большей степени!) неспособность испытать настоящую злость в нужное время, неспособность найти нужные слова, неспособность взорвать атмосферу забот, неспособность устроить праздник, неспособность к самоотверженности и самопожертвованию. При всех этих слабостях и неспособностях сохранилась способность целенаправленно и уверенно сознавать, что может позволить себе жизнь в самом конце, когда она уже больше не будет видеть никакого выхода из таких отношений: способность, воспользовавшись серьезными предлогами, довести все до такого состояния, в котором уже просто не будет иного исхода, кроме как взорвать все на воздух с максимально возможным скандалом,
так, чтобы никто не чувствовал себя виноватым в этом. Катастрофа задаст жару, и в ней скудное Я обретет свой последний праздник, который запалит, связав в один пучок, страсти и движения души, которых ему так давно недоставало.