Ребята лихорадочно намыливались, терли друг дружке спины в очередь мочалкой, подставлялись под льющуюся воду и ржали от удовольствия, как молодые жеребцы. Но было еще одно главное дело, кроме увиденного сходу бесстыдства. Оба были возбуждены до такой степени, до степени такого… Короче говоря, оба молодых органа торчали двумя параллельными штыками, приготовленными к совместному бою, к предстоящему позору, и так же было явственно видно, что обоим от этого совершенно не было неловко: ни самим органам, ни их обладателям. Это Петр Иваныч моментально вычислил, отпрянув от проема ужасной картины в сторону коридора. То, что должно было целенаправленно последовать дальше, после приема мыльного душа и совместной приготовительной помывки, не вызвало у крановщика ни малейших сомнений в собственной быстротечной догадке: его сын Павлик, младшенький, — пидор! И этот, другой — тоже. Оба они — пидоры! А сам он, ветеран и родитель, получался ни кем иным, как отцом пидора!
Сердце грохнулось на пол и оставалось лежать на щербатой паркетине в течение всего времени, пока волна ненависти, жалости и страха выносила Петра Иваныча вон из арендуемого помещения — оттуда, где отныне поселилось зло. Котлеты он на пути своем задел ногой, и миска внутри сумки перевернулась. Более того, Петр Иваныч успел в спазматическом приступе сообразить, что крышка от миски тоже наверняка откинулась и котлеты оказались на дне уже, а не в миске, и к ним прилипла, наверно, нечистая донная крошка. Другое дело, что ни поправлять что-либо на полу, ни задерживаться более по любой другой причине в гостях у сына сил он не имел, так как их хватило, чтобы только-только унести ноги и, тяжелым шагом пройдя с полкилометра, бессильно опуститься на край влажного газона. Зад намок почти сразу, но Петр Иваныч мокрого не ощутил. Да и почувствовал если б даже, то что оно теперь значило в его жизни, мокрое это, по сравнению с тем, откуда бежал, когда и с сухим-то жить уже не хотелось, с бывшим теплым и понятным ранее чувством температуры нормальной окружающей среды.
Страшно хотелось пить, и он машинально оглянулся в поисках крана, по возможности с холодной ржавой водой. Крана не было, как не было и нужной ему воды, но пепси-кола в железе продавалась почти впритык к месту его примыкания к непрогретой майской земле. Он представил себе, как откупоривает пенистый напиток, сдергивая железную затычку, как брызжет оттуда, рвясь на волю, темное чужеземное пойло и как сминает после его жилистая кисть тонкостенную оболочку чужого ему продукта. Крюков сжал руку в кулак и произвел последнее мысленное движение. Внутри кулака хрустнуло, но это была не банка из фольги, а собственные усыхающие косточки и кости, побелевшие от того, насколько близко он сдвинул их вместе усилием раненой воли.
А рана, понял он, распустив кулак, оказалась страшной и рваной, от верха до самого нижнего края. Тем сильнее еще она казалась и неизлечимей, чем больше Петр Иваныч, продолжая оставаться на поверхности газона, поражался тому, чему в одночасье стал свидетелем. Всего мог ожидать крановщик Крюков от жизни, даже сумел пережить Зинину измену в том году и не чокнуться, хотя потом уже речь об измене и не шла, а шла лишь об ошибке молодости, да и то — чужого человека, неудачника, еврейского мужа другой жены. Одного не ждал он — того, что получится с Павликом его, с любимым младшим мальчиком, вежливым и не в меру талантливым художником, который оказался на деле извращенцем и педерастом, натуральным гомиком, каких надо убивать или расстреливать напоказ.