А после вышел оттуда, но уже без дверного хлопка, как собирался. Вот вам и истории страсти афганской продолжение: и так, вроде, нечестно, но и не так, как бы, вполне сходится. Удивительно, одним словом, удивительно и малопонятно бывает со всеми с ними, с этими…
Так вот, дальше смотрим — кто у них кто, если точно в адрес. А то у них — то: жидов, все-таки, гораздо меньше получалось.
— Бог упасал, — думал Петр Иваныч, — не сталкивал меня по жизни с ними, да и где столкнуть-то? На стройке? Не по краю же котлована им бегать, как Охременкову какому-нибудь, и не в кассовом окошке ведомость подавать, как Клавдии Федоровне покойной, пусть земля ей просеянным дважды мягким песочком будет…
Что касалось самолетов, то там доподлинно неизвестно было кто заправляет — слишком далеко отстояли. Про самих летчиков, про первых пилотов, про штурманов, не говоря уже о дальней истребительной авиации и сверхзвуковой особенно, Петр Иваныч мог только фантазировать и догадываться. Скорей всего, они там имелись и даже не один и два. Так подсказывало подкожное чувство, так морщинились отдельные мысли, и так представлялось ему в своей поднебесной башенной уединенке, ближайшей от всей остальной стройки к хвостатым воздушным трассам.
Так, скорей всего, и было по факту. Но в том-то и дело, что те, кто над ним, в небесной дали, переставали быть жидами, если даже и имелись среди них, а плавно перетекали в нормальную еврейскую малочисленность, не опасную и не окончательно отвратную.
— Ах, как интересно, все ж… — размышлял Петр Иваныч, — как непредсказуемо мир сколочен, из каких разных нестыковок собирается и существует, как целое предприятие, где все подогнано по мелочам и на каждый болт имеется собственная контргайка, а на каждое доброе слово есть другое, каким всегда ответить можно, если что.
И снова ждал он очередного пролета мимо крана алюминиевой птицы и постепенно возвращал себя во вполне конкретное тематическое русло:
Вот, если, к примеру, летчик — черный, но не еврей, а кавказец или азербот? Или, вообще, просто русский человек, как я с Зиной? Где б лететь спокойней нам было — с кем?
И тут же стыдливо отвечал себе сам, но не мысленными словами, а мысленными тайными догадками — что с еврейским летчиком летел бы на первом месте, по уверенности лета, имеется в виду. С русским, со своим таким же, как сам, — во вторую очередь отважился бы, в силу не то, что бы хитрости и русского ума, но из-за бесстрашия, сильной душевной щедрости и отсутствия всякого расчета. А на третьем самолете, — подумал, — вообще не полечу, нечего мне там делать и Зине, где кавказская нация командует: и так — не проехать от них не пройти стало в столице, арбуз ни хера не купишь за нормальную цену, а прошлый — так весь изнутри мокрый оказался, а не сахаристый, как черножопый красиво про товар свой расписывал, зря я от на вырез отказался… Как-то, лежа под общим одеялом, Петр Иваныч поделился с Зиной про свои сомнения о национальной почве и вторичных признаках отношения к расовой политике. Зина долго не размышляла, а просто чуть-чуть подумала и ответила:
— Знаешь, Петенька, мне представляется, что самый плохой еврейский человек все-таки хуже самого плохого русского человека. А почему — не знаю: по чутью, по сердцу, так видится…
Ничего негативного в этом, конечно, не содержалось, в словах этих Зининых. Да и знать надо было добрейшую начинку крюковой супруги, когда накормить — любого, даже с уклоном в подозрительную национальность и вид была готова, и приветствовать добрым словом без ложного подвоха. Другое дело — не попадались они никогда на жизненном отрезке, а кто пересекался, был свой почти в доску: понятный до трусов, предсказуемый до головы и несодержательный до отличительного богатства. А про самых плохих представителей любой нации, от вражеской до своей, право толковать есть — согласитесь — у любого индивида, хотя у русского — больше остальных. В то же время точно знал Петр Иваныч, что дойдет если дело до спасать-топить человека, какого не признаешь, то по-любому Зина спасать пойдет, а не обратно. Сам же он — думал Крюков — не готов ответить так же, как мысленно отвечал за Зину, не был в себе окончательно убежден, что справится с любым человеческим препятствием, сумеет преодолеть заложенный под грудной жабой фугас и не выдернуть в последний момент спасительную соломинку из-под неприятного ему человека, не беря, правда, в этот расчет самого плохого русского.
Никогда до этих слов Петр Иваныч не догадывался, что в бесхитростной жене его содержится такой кладезь человеческой мудрости, где все единовременно сошлось: и быт, и опыт, и наука.
И после нее я с этой… — вспомнил он Тому Охременкову, — с оглоблей сушеной, с бухгалтершей, где ни слова умного, ни верности постоянной, а только похоть одна и неуемная страсть с минетом пополам. Одно слово — хуесоска…