Кроме родных и Фени, на поминках были Абрам Моисеич Охременков, прораб бывшего труда, в память о кране, Cepera Хромов с женой Людмилой, в память об их с ним счастливой жизни во все те годы, что раньше были, а теперь прошли, и Павликов друг Фима. Абрам Моисеич пришел, как звали, прокрепился первые полчаса, а потом дал слезу и уже не прекращал ее до самого конца поминочного стола, памятуя о том, как похоже провожали Томкину мать, его покойную тещу, которую он тоже помнил с жалостью и любовью. Cepera Хромов сидел насупленный, но не плакал, потому что до самого конца похорон не верил, что Зиночки больше нет с его другом и с ним, и не мог преодолеть растерянность, как не получалось и превозмочь страшную беду от потери близкой и родной души. Павла било то снаружи то изнутри, и он больше молчал, сидя по правую руку от отца. Фима беспокойно глядел по сторонам и пытался незаметно успокоить друга. Валентин с Николаем сидели понурыми зрелыми бычками, не приготовившимися как надо к материной смерти на фоне начавшегося было возврата в разумную жизнь, и потому они напряженно думали про мать, подолгу молчали и много выпивали. Обе их жены, Катерина и Анжела, запрятав по возможности раздражительную нелюбовь к чужой в доме девчонке, Фекле этой самой, командовали по кухне, доказывая окружающей родне хозяйскую родственную умелость. С остальными родственниками было, как по-писаному: горе было горьким, а потеря — невосполнимой.
Петр Иваныч был торжественно красив и благороден, и никто не знал, почему. Лицо его было светлым, выражение — Ульяновским, как любила Зина, костюм — тоже с любимым ею единственным галстуком в синий ромбик, а несчастье, в отличие от опыта всех прожитых лет, — настоящим. И сам Петр Иваныч был настоящим, таким же подлинным и натуральным, каким было и горе его, вывернувшее вспять, опустившее с верхнего предела на нижний многомерную чепуху и мелочевку, но закинувшее на самые высокие горизонты, выше самых крайних небесных глазурей все нужное и дорогое, что осталось в разом опустевшей жизни — память о верной, ненаглядной подруге и веру на скорую с ней встречу там, куда не дотягиваются самые быстрые и легкие самолеты и где не промелькнут и в помине любые прочие небесные объекты и тела. И неведомо было Петру Иванычу, как назывались те далекие места и подле какого светила располагались они: не успел он еще этого хорошо и спокойно обмозговать, был там свой Бог или не был или же какое-то другое всевидящее око подменяло самого главного, а, может, и вовсе незнакомая ему правда неизвестных миров поселилась на тех высотах, что скрывались за самыми крайними из последних облаков. Поэтому, сидя за родственным столом, Петр Иваныч больше думал, чем плакал…
Невестки собрали со стола, подтерли и ушли, зыркнув на прощанье в сторону Фени.
— Уеду я завтра, дядя Петь, — сказала она Петру Иванычу, когда они остались одни, — время мое пришло, наверно.
— Нет, — твердо ответил Петр Иваныч, — оставайся тут, у меня будешь жить, как родная.
— А как же Паша? — спросила Феня и кивнула в окно, в неведомом направлении. — Ведь, я ему не надо, вы не знаете разве?
— Ты всем нам надо, — не согласился Петр Иваныч и притянул Феклушу к себе, — а с Пашкой я договорюсь, не сомневайся, со временем все наладится, и любовь придет и счастье и деток заведете малых, — он призадумался, не выпуская девушку из стариковского объятья, и мечтательно добавил: — Хорошо бы девочку, а назвать Зиной, как мать была, да?
— Да, — согласилась Феклуша, — хорошо бы… — и зарыдала Петру Иванычу в грудь…
На другой день Крюков вытащил из-под балконной клеенки на белый свет поржавевшую местами латунную Славину клетку, отнес ее на кухню, сел на табурет, на тот самый, сидя на котором впервые узнал о невольной Зининой измене, закурил папиросу и приступил к чистке клетки, пытаясь оттереть прутья от грязно-бурой зелени атмосферных воздействий. То, что Птичий рынок, откуда он доставлял прежде корм для Славы, съехал теперь на новый адрес, Петр Иваныч знал, начиная с той поры, как эта неожиданность случилась. Знал и на всякий случай не забывал. Теперь, подумал он, знание это ему пригодится, так как назавтра ехать ему предстоит туда, птицу покупать в семью. Кенар будет это или не кенар — значимости не имеет, лишь бы животное не отличалось крепким здоровьем, ну а уж Петр Иваныч постарается все накопленное умение к нему приложить, на ноги поставить и достойно выходить из птичьей болезни.
К полудню пришел Павел и присел рядом.
— Я Феню навсегда оставляю, — сообщил сыну Петр Иваныч и вопросительно глянул на Пашку, — как смотришь на это?
— Хорошо смотрю, — честно ответил сын и пояснил: — Девка-то золотая, пусть навсегда поселяется и живет себе.
— С нами? — в надежде спросил Петр Иваныч и поставил клетку на пол.
— Да, — коротко ответил Павел, — с вами: с тобой и новой птичкой, — он кивнул на клетку. — А я с Фимкой поживу, ладно? Мне там сподручней работать, пап, ну и вообще…