Воображая людей животными, монстрами или «ходячими бифштексами», авторы демонстрируют свой стыд за прошлое и страх перед будущим, передают и горе и предостережение. Бессмысленным насилием, которое нельзя функционально интерпретировать, советская система низвела людей до уровня рабочих животных. Начиная с солженицын- ского тритона и владимовского сторожевого пса литература рассказывала историю нечеловеческого страдания через образы очеловеченных животных. Потом магический историзм превратил этих персонажей в чудовищ. Ужас советского периода лучше воплотился в монстрах, чем в людях или животных. Эта особенная культура памяти — не столько постмодернистская, сколько именно постсоветская. В ней возвращаются к жизни многие классические образы и мотивы: Сфинкс, Молох, Левиафан и Тритон; Антигона, которая хочет похоронить брата; приключения Данте в аду и мстительная одержимость Гамлета; посмертная трансформация Клоринды и, конечно, Дракула, а еще булгаковский Шариков, собака с человеческими железами. Но самый подходящий для этой горестной культуры сюжет — это сказка о Красной Шапочке: волк съел бабушку и стал похож на нее — или это убитая бабушка так похожа на волка?
Заключение
Горе — это работа. Как у всякой работы, у горя есть свои приемы и этапы, трудности и способы их преодолеть, орудия труда и пути экономии. В историях коллективного горя известны латентные периоды, когда совесть нации — ее интеллектуалы говорят о неспособности скорбеть. Бывают и периоды бурной активности, когда кажется, что нет более важной проблемы, чем горе, и тогда интеллектуалы говорят об усталости от него. Дольше других длятся времена неясного, но непроходящего раскаяния, когда воспоминания о прошлом диктуют предупреждения о будущем и конкурируют с тревогами о настоящем.
Этих меланхолических времен нельзя избежать. После катастрофы общество страдает не только от смерти своих граждан, но и от разрушения культурных символов, социальных связей и духовных (религиозных или идеологических) верований. Работа горя в этот период оказывается важным источником общественной солидарности — «деянием», как определила Ханна Арендт свободное политическое проявление человеческого многообразия. Свойственные человеку уязвимость и насилие, но также любовь и солидарность делают работу горя одним из основных элементов vita activa{493}
.В прочитанной вами книге собраны настоящие подвиги горя, которые одновременно были и актами этического выбора, политического сопротивления и эстетического самовыражения. «Мы скорбящие, но мы не лохи», — говорит юная героиня романа Алексея Иванова «Комьюнити» (2012). Российская память о советском терроре — огромная культурная формация, которая охватывает различные жанры и формы, несопоставимые друг с другом версии истории, разнообразные ритуалы горя. В позднесоветский период у работы горя были моменты взрывного роста, но большей частью она оказывалась заблокирована политическими институтами. Напротив, в постсоветской России болезненный процесс овладения прошлым стал важным элементом противоречивого политического настоящего. В начале XXI века политические оппоненты в России отличались друг от друга не столько тем, как они понимали социальные проблемы или международные отношения, сколько своими интерпретациями советской истории. Крепкий раствор настоящего оказался перенасыщен прошлым, которое отказывалось выпадать в осадок.
Посткатастрофическая память часто оставляет за собой не факты, а аллегории, не архивные документы, а художественную литературу. Как мы видели, в постсоветский период нарративные жанры высокой культуры (романы, фильмы и т.д.) играют основную роль в обоюдоостром процессе горя и предупреждения. Проявления этой работы в высокой литературе я пытался передать понятием «магический историзм». Популярная культура выработала свои термины для рефлексии над собственными авторами и персонажами — такие, как «реконструкторы» или «попаданцы». Научной истории не очень удобно работать с таким материалом; но игнорировать его невозможно. Подобно посттравматическому сознанию, посткатастрофическая культура циклически возвращается к событиям прошлого, делая это всегда намеренно, но непоследовательно, а иногда и бессознательно — не признавая этого возвращения и не размышляя о нем. Но миметические возвращения в прошлое, конечно, не вечны. У межпоколенческой памяти наверняка есть свои пределы; мы просто не знаем, когда закончится работа горя.