Анализируя первые рассказы выживших в нацистских и советских лагерях, Ханна Арендт обнаружила у повествователей общность тона, которую она определила как «любопытное ощущение нереальности». Арендт интересовала именно непостижимость лагерного опыта, который заключенные описывали как кошмар. С точки зрения здравого смысла, «и сам лагерь... и его политическая роль совершенно неразумны». Ничто не противоречит здравому смыслу сильнее, писала Арендт, чем «полная бессмысленность лагерей», где невинные страдают сильнее преступников, труд не приносит плодов, а преступление — выгоды. Это царство чистого насилия нуждается в объяснении, но дать его «чрезвычайно трудно». Пытаясь разгадать загадку лагерей, Арендт представляет их как «лаборатории, где ставились эксперименты тотального доминирования». Этой цели можно достичь, сделав лагерь «рукотворным адом», заключала Арендт{59}
.Не логика производства, а логика пытки определяла жизнь и работу ГУЛАГа. Следственные пытки стали одной из самых памятных черт сталинского террора, но их применяли в тюрьмах, а не в лагерях. Миллионы заключенных ГУЛАГа переживали другой вид пытки. В лагерях одновременное воздействие голода, тяжелого труда, холода, болезней, отрыва от семьи, изоляции от мира и насилия со стороны других заключенных сливалось в невыносимую боль. Эту боль, которую режим намеренно причинял своим жертвам, тоже следует считать формой пытки. Как указывает Элейн Скэрри в классической работе о боли, «пытка включает в себя действия, которые дают боли возможность разрушить человеческий мир». У боли, считает Скэрри, есть особенная способность разрушать язык и мир, низводя речь до звуков, предшествовавших языку. Если боль просто разрушает мир жертвы, то в пытке есть еще один элемент: она дарит палачу чувство собственной власти. Боль, испытываемая при пытке, разрушает границу между внутренним и внешним, сливает частное с публичным и замещает свободу жертвы свободой палача: «Л
палача растет по мере того, как он усиливает боль жертвы»{60}.Советские лагеря не были лагерями смерти; они были лагерями пыток. В них умерли миллионы, но происходило это в результате естественной убыли, умноженной пренебрежением. Говоря терминами Арендт и Скэрри, ГУЛАГ работал не для того, чтобы уничтожать заключенных, а для того, чтобы разрушать их язык и их мир. Скэрри показывает, что потребность в информации часто являлась ложным мотивом следственных пыток, у которых на самом деле были другие цели. Схожим образом, экономические нужды Советского государства были ложным оправданием для лагерных пыток, у которых тоже были иные цели. Производительность лагерного труда составляла около 50% от среднего уровня в тех же отраслях промышленности; хуже того, эта цифра не учитывает те лагеря и тюрьмы, где тысячи заключенных вообще не работали. Многие проекты ГУЛАГа невозможно обосновать экономической рациональностью. Некоторые из них так и не были закончены, а если и были (как, например, Беломорканал), оказались бесполезны. Постоянной проблемой администрации ГУЛАГа была не нехватка, а избыток рабочей силы. Аресты шли не для того, чтобы набрать рабочих для гулаговских проектов; наоборот, проекты придумывали, чтобы чем-то занять заключенных{61}
. Режим отчасти признавал неутилитарную природу лагерей, говоря об их идеологической, образовательной и психологической функциях — одним словом, об их центральной роли в переделке советского человека{62}. Быстрая деградация Мандельштама в пересыльном лагере демонстрирует особую эффективность этого низкотехнологичного метода. Лагеря пыток переделывали природу человека в масштабах всей страны. Повсеместное применение пытки в советских тюрьмах и лагерях превращало тех, кто был щедро наделен языком, творческой способностью и тем, что Арендт называла «миром», в доходяг, безразличных ко всему, кроме пайки хлеба и иерархии в лагерном бараке.Пытаясь найти способ передать ужас нацистских концлагерей, итальянский философ Джорджо Агамбен разработал понятие