Читаем Кривое горе. Память о непогребенных полностью

Аристотель в «Поэтике» определял узнавание как «перемену от незнания к знанию, [а тем самым] или к дружбе, или к вражде [лиц], назначенных к счастью или к несчастью»{102}. В зависимости от случившегося счастья или несчастья неузнавание играет разные роли в трагедии и комедии. В комедии неузнавание («анагноризис» у Аристотеля) изменяет статус героев и деконструирует социальный порядок{103}. В трагедии неузнавание не является, как в комедии, двигателем сюжета, но помогает рефлексии над происходящим, а иногда обеспечивает кульминацию.

Если акт неузнавания происходит в кругу семьи или среди друзей, он демонстрирует силу трагического рока, который оказывается сильнее любви. Судьба меняет героя до неузнаваемости: его не могут узнать даже те, кто его любит, как это произошло с женой и сыном Одиссея, в отличие от узнавших его старой няньки и верного пса. Танкред убивает Клоринду, не узнав ее. Эдип не узнает отца, которого он раньше никогда не видел. Гамлет колеблется, прежде чем признать отца в Призраке. Неузнавание, помимо прочего, порождает феномен самозванчества, построенного на отрицании идентичности собственного существования, которому предпочитается чужое. В пушкинском «Борисе Годунове» есть трогательная сцена, когда Самозванец, заставив всех поверить в свое царское происхождение, открывается той, которую любит. Только когда все признали ложную идентичность, которую создал себе Самозванец, он понимает свое глубинное желание: оно состоит в том, чтобы было признано его истинное Я. Самозванчество, свойственное феодальной России, сыграло необычно важную роль и в советской истории{104}. Тому был ряд причин, и в частности то, что самозванцы создают необычайно выразительные аллегории для важнейших идей об идентичности, власти и узнавании.

В 1919 году юный Осип Мандельштам сказал своей будущей жене, что две самые важные для него темы — это смерть и узнавание. Спустя десятилетия Надежда Мандельштам вспоминала: «Он думал не только о процессе, то есть о том, как протекает узнавание того, что мы уже видели и знали, но о вспышке, которая сопровождает узнавание до сих пор скрытого от нас, еще неизвестного, но возникающего в единственно нужную минуту, как судьба»{105}. Определение узнавания как осознания судьбы связано с мандельштамовским пониманием смерти:

«У меня создалось впечатление, будто для него смерть не конец, а как бы оправдание жизни»{106}. Но одинокая смерть Осипа в дальневосточном лагере — типичная смерть доходяги — была далека от «оправдания жизни». Доходяги — полутрупы, чье страдание лишало их достоинства, надежды и памяти (см. подробнее в главе 2); до некоторой степени все советские люди были такими доходягами, писала Надежда: «И снаружи, и за колючей оградой все мы потеряли память»{107}. Однако по разные стороны колючей проволоки эта трансформация проходила по-разному, в результате чего возникали непонимание, провал в коммуникации, взаимное неузнавание.

Воспоминания Надежды Мандельштам — замечательный текст об узнавании, непревзойденный памятник Другому и, возможно, самое важное свидетельство горя из многих, созданных в Советскую эпоху.

Герой этих мемуаров — бессмысленная жертва режима; он один из тех многих, кого можно было убить, но кем нельзя было пожертвовать, потому что, умирая, он не представлял ценности для убийц. Автор и читатели признают в Мандельштаме великого поэта и уникальную личность, но знают безличный, нежертвенный характер его медленной смерти в лагере. Его жена описывает вызов, брошенный им властям, но она не стремится интерпретировать смерть Мандельштама как самопожертвование. Терпеливо и старательно, будто частный детектив, Надежда выясняет обстоятельства гибели мужа. Риторический эффект в ее воспоминаниях создается контрастом между любовью автора, к которой присоединяется читатель, и бессмысленностью того, как был уничтожен Мандельштам. В воспоминаниях Надежды Мандельштам этот эффект накладывается на важную черту советского горя — неизвестность, окружавшую смерть тех, кто стал жертвой режима. Время, место и обстоятельства их гибели оставались неузнанными, как будто эта гибель одновременно была государственной тайной и неважной деталью, которую не стоило и упоминать. Неопределенность потери означала, что главной характеристикой работы горя стала ее незавершенность.

Перейти на страницу:

Похожие книги

Эра Меркурия
Эра Меркурия

«Современная эра - еврейская эра, а двадцатый век - еврейский век», утверждает автор. Книга известного историка, профессора Калифорнийского университета в Беркли Юрия Слёзкина объясняет причины поразительного успеха и уникальной уязвимости евреев в современном мире; рассматривает марксизм и фрейдизм как попытки решения еврейского вопроса; анализирует превращение геноцида евреев во всемирный символ абсолютного зла; прослеживает историю еврейской революции в недрах революции русской и описывает три паломничества, последовавших за распадом российской черты оседлости и олицетворяющих три пути развития современного общества: в Соединенные Штаты, оплот бескомпромиссного либерализма; в Палестину, Землю Обетованную радикального национализма; в города СССР, свободные и от либерализма, и от племенной исключительности. Значительная часть книги посвящена советскому выбору - выбору, который начался с наибольшего успеха и обернулся наибольшим разочарованием.Эксцентричная книга, которая приводит в восхищение и порой в сладостную ярость... Почти на каждой странице — поразительные факты и интерпретации... Книга Слёзкина — одна из самых оригинальных и интеллектуально провоцирующих книг о еврейской культуре за многие годы.Publishers WeeklyНайти бесстрашную, оригинальную, крупномасштабную историческую работу в наш век узкой специализации - не просто замечательное событие. Это почти сенсация. Именно такова книга профессора Калифорнийского университета в Беркли Юрия Слёзкина...Los Angeles TimesВажная, провоцирующая и блестящая книга... Она поражает невероятной эрудицией, литературным изяществом и, самое главное, большими идеями.The Jewish Journal (Los Angeles)

Юрий Львович Слёзкин

Культурология