Читаем Кривое горе. Память о непогребенных полностью

В отличие от меланхолии этот психологический процесс реалистичен: он не отрицает потери, не скрывает ее за фантазиями на грани бреда, а отражает реальную неопределенность доступной информации. Пытаясь узнать судьбу мужа, Надежда активно искала свидетелей, строила гипотезы и проверяла полученную информацию. Она нашла нескольких бывших заключенных, которые говорили, что встречали Осипа в лагерях; но их рассказы казались недостоверными. Одним из этих свидетелей был выживший доходяга, поэт Юрий Казарновский (1904—1956?){122}. Передавая его рассказ о смерти Осипа, Надежда Мандельштам критически заметила: «Память его превратилась в огромный прокисший блин, в котором реалии и факты каторжного быта спеклись с небылицами, фантазиями, легендами и выдумками». Ей нужны были именно факты — на самом деле всего один факт, который ответил бы на вопрос: что они «там» сделали с Осипом? Но Казарновский вместо этого рассказывал ей о собственном чудесном спасении. Надежда писала, что этот род памяти, похожей на прокисший блин, был характерен для многих переживших лагеря и вышедших на свободу в начале 1950-х. Потом бывшие заключенные начали заимствовать чужие истории. Для голой, мучимой жизни единственно значимыми событиями были чужая смерть или, наоборот, собственное чудесное выживание. «Для них [лагерников] не существовало дат и течения времени, они не проводили строгих границ между фактами, свидетелями которых они были, и лагерными легендами. Места, названия и течение событий спутывались в памяти этих потрясенных людей в клубок, и распутать его я не могла. Большинство лагерных рассказов, какими они мне представились сначала, — это несвязный перечень ярких минут, когда рассказчик находился на краю гибели и все-таки чудом сохранился в живых»{123}.

Донат Синявский не верил в свое освобождение, а Андрей — в воссоединение с отцом. Мандельштам проверяла реальность потери мужа, а Казарновский — реальность своего выживания. Сосредоточенные на своих фантазмах, они не могли найти почвы для общения. В ГУЛАГе и вокруг него мучительная неуверенность в собственной жизни отражала меланхолическую неопределенность смерти или выживания Другого.

Узнавание и перераспределение

Изображая трудную ситуацию, в которой оказались и вернувшиеся из лагеря, и остававшиеся «на свободе», разные авторы прибегали к одному и тому же средству. Они документировали момент неузнавания или его ожидание, воображение и кошмар. Кратковременная неспособность узнать вернувшегося отца или приехавшего сына, воображаемое неузнавание сыном матери или неузнавание ею сына, кошмар быть не узнанной мужем — все это разрывает глубинную ткань субъективности. Такой разрыв нужно заполнить нарративной конструкцией, на которую может уйти вся оставшаяся жизнь. Произошло ли неузнавание в реальности или только в воображении, значение его остается тем же: неузнавание выступает как притча о терроре, всеохватывающая аллегория субъективного опыта «репрессий».

В отличие от признания, за которое борются политические и культурные группы, узнавание внутри семьи принимается как данность. Семейная жизнь покоится на признании личных идентичностей, которые длятся всю жизнь. Поэтому неузнавание людей, с которыми человек связан семейными отношениями и общим опытом, производит сильнейшее действие на всех, кто не узнал или не был узнан. Если эти люди любят друг друга, неузнавание вызывает страх и чувство вины. Такие жуткие мгновения свидетельствуют о потере сострадания, доверия и солидарности. Люди связывают эти короткие моменты неузнавания с более масштабными факторами — длительным и несправедливым заключением, историческими сдвигами или движением необратимого, враждебного человеку времени. Эти дыры в субъективном опыте нужно заполнять общением, воображением и письмом. В личном нарративе выжившего неузнавание близкого человека становится тропом высшей силы — сильным литературным приемом, который показывает масштаб и степень трансформации человека под воздействием государства. Этот троп раскрывает боль жертвы и чувство вины выжившего. История человека, которого государство изменило настолько, что его перестали узнавать самые близкие, работает как средство выявления и осуждения трансформативной силы самого государства. Такова моя гипотеза, объясняющая суть рассказа о неузнавании после возвращения из ГУЛАГа. Этот троп признает непредвиденное отчуждение «репрессированных» от тех, кто оставался «на свободе», — безмерное расстояние между ахматовскими «Россией, которая сидела», и «Россией, которая сажала». Именно тогда, когда они наконец взглянули друг другу в глаза, они не узнали друг друга.

Перейти на страницу:

Похожие книги

Эра Меркурия
Эра Меркурия

«Современная эра - еврейская эра, а двадцатый век - еврейский век», утверждает автор. Книга известного историка, профессора Калифорнийского университета в Беркли Юрия Слёзкина объясняет причины поразительного успеха и уникальной уязвимости евреев в современном мире; рассматривает марксизм и фрейдизм как попытки решения еврейского вопроса; анализирует превращение геноцида евреев во всемирный символ абсолютного зла; прослеживает историю еврейской революции в недрах революции русской и описывает три паломничества, последовавших за распадом российской черты оседлости и олицетворяющих три пути развития современного общества: в Соединенные Штаты, оплот бескомпромиссного либерализма; в Палестину, Землю Обетованную радикального национализма; в города СССР, свободные и от либерализма, и от племенной исключительности. Значительная часть книги посвящена советскому выбору - выбору, который начался с наибольшего успеха и обернулся наибольшим разочарованием.Эксцентричная книга, которая приводит в восхищение и порой в сладостную ярость... Почти на каждой странице — поразительные факты и интерпретации... Книга Слёзкина — одна из самых оригинальных и интеллектуально провоцирующих книг о еврейской культуре за многие годы.Publishers WeeklyНайти бесстрашную, оригинальную, крупномасштабную историческую работу в наш век узкой специализации - не просто замечательное событие. Это почти сенсация. Именно такова книга профессора Калифорнийского университета в Беркли Юрия Слёзкина...Los Angeles TimesВажная, провоцирующая и блестящая книга... Она поражает невероятной эрудицией, литературным изяществом и, самое главное, большими идеями.The Jewish Journal (Los Angeles)

Юрий Львович Слёзкин

Культурология