Говоря о горе и меланхолии, Фрейд обосновывал различие между болезнью и здоровьем, опираясь на способности здорового субъекта признать реальность потери. Но такое различение не могло работать в эпоху террора. Миллионы жертв были приговорены к длительному заключению «без права переписки». За арестами следовало долгое молчание. Многие были расстреляны в тюрьме, так и не попав в лагерь; другие возвращались спустя месяцы, годы или десятилетия. Для их друзей и родственников эта неопределенность была внешней и реальной, а не внутренней и патологической. Миллионы заключенных вернулись из лагерей раньше или позже той даты, когда должен был закончиться их срок. Многие умерли в тюрьмах и лагерях, но вести об их смерти могли дойти до родных и друзей лишь спустя годы или десятилетия. Многих доходяг, наоборот, освобождали до истечения срока, чтобы они не портили лагерной статистики. Приговор не имел предсказательной силы. Источник репрессий — государство — был и единственным источником информации{30}. Патологическое состояние неопределенной потери возникало всякий раз, когда близкий человек исчезал по непонятным причинам; когда он мог оказаться жив и, возможно, мог еще вернуться; когда информации о нем не было или она была недостоверной. Но у нас нет теоретических инструментов для описания того, что происходит с горем и меланхолией в состоянии неопределенности, вызванном неизвестностью. Мы знаем только, что это состояние разрушительно как для жизни выживших, так и для памяти о мертвых. Как заметил Жак Деррида, «нет ничего хуже для работы горя, чем сумбур или сомнение; нужно точно знать, кто погребен и где... Пусть он там и остается и больше не двигается!»{31}.
Психоаналитические исследования посттравматического синдрома в Германии предполагают, что травматический опыт передается между поколениями. Второе и даже третье поколение, живущее после социальной катастрофы, демонстрирует «субнормальное» психологическое здоровье и социальное функционирование. Это верно в отношении как потомков жертв, так и потомков преступников{32}.
Вслед за классическим исследованием «фантомов», основанным на расшифровке тайного языка, который создал русский пациент Фрейда Сергей Панкеев, некоторые ученые верят, что такие же тонкие и тайные механизмы управляют передачей межпоколенческой памяти{33}.
Я считаю, что, прежде чем формулировать такие сложные гипотезы, нужно посмотреть на то, что лежит на виду в высокой и массовой культуре. В современном мире романы, фильмы, школьные учебники, музеи, памятники, путеводители и, наконец, исторические труды представляют множество нарративов о прошлом, передавая эти нарративы от поколения к поколению{34}. Хотя эта книга задействует некоторые идеи психоанализа и деконструкции, она прежде всего — упражнение в культуральных исследованиях, которые я практикую как историческую дисциплину.
Россия — страна, где миллионы остались непогребенными и репрессированные возвращаются как зомби, не вполне ожившие мертвецы. Это происходит в романах, фильмах и других формах культуры, которые несут память и владеют ею. Жуткие видения, приходящие к российским писателям и режиссерам, распространяют работу горя на те пространства, где не действуют более рациональные способы понимания прошлого. Навязчиво возвращаясь к прошлому в тревожной растерянности перед настоящим, меланхолическая диалектика воспроизводства и остранения порождает богатую, но таинственную образность.
Клоринда
Анализируя аллегорический мир