В воспоминаниях, изданных после его эмиграции в США, Неизвестный назвал партийных чиновников «людоедами, боявшимися собственных жен», и в этом ключе анализировал психологию своих бывших приятелей из партийного аппарата. Играя с идеей двойничества в памятнике Хрущеву, Неизвестный создал два похожих памятника по двум противоположным поводам: один из них прославлял советскую власть, второй, наоборот, клеймил ее. Пятнадцатиметровая «Маска скорби» (1996) — действительно потрясающий монумент жертвам советского террора. Он явно отсылает к гравюре Абрахама Босса на фронтисписе гоббсовского «Левиафана» (1651), но никто не заметил, что в «Маске скорби» также скрыта отсылка к огромному барельефу на фасаде здания Центрального комитета Коммунистической партии Туркменской СССР в Ашхабаде, который Неизвестный сделал в 1975 году. На обоих монументах представлен гоббсовский образ государства-монстра, состоящего из крохотных подданных-жертв. На обоих изображен крест, рассекающий это тотальное пространство, как визуальный знак отмщения, искупления и возрождения. Такой образ политического раскаяния вполне подходил для набожных российских чиновников 1990-х годов, но можно только догадываться, что в нем видели их туркменские коллеги в 1970-х.
Текущая практика такова, что камни и монстры составляют два типа памятников, выражающих политическую природу жизни и смерти в лагере. Голые камни передают память о голой жизни, понятую с точки зрения жертв. Монструозные памятники выражают невообразимость опыта этих миллионов доходяг. Пытаясь создать памятник жертвам Большого террора, российские художники также обращаются к антропоморфным или зооморфным образам: плачущей женщине (Абакан), мужчине на коленях (Тверь), раненой птице (Астрахань). Во всех этих монументах жертва предстает пассивным страдальцем, лишенным способности сопротивляться. Такие образы сильно отличаются от репрезентаций Холокоста в Германии или Израиле, которые стремятся изображать героев сопротивления, а не пассивных страдальцев{388}
. В российских памятниках нет и намека на солидарность заключенных, на их борьбу с уголовниками и лагерной администрацией, на многочисленные восстания и побеги. Кроме обычных образов тюремной решетки и колючей проволоки, ничто в этих памятниках не говорит о техниках пытки, заключения или казни. Эти образы деполитизированы, в них нет ничего от советских эмблем, и они не рассказывают об идеологии, стоявшей за убийствами. И даже в самых масштабных памятниках не хватает необходимой информации. Директор музея в Медвежьегорске сказал мне, что ему легче было открыть выставку о «политических репрессиях» в стенах музея, чем поставить хотя бы один информационный стенд на месте массового захоронения в лесу. Информационные стенды более уязвимы для критики, чем абстрактные памятники. Недостаток информации и делает постсоветские монументы столь малозаметными. Давно, еще в 2000 году, я зашел в небольшое кафе, стоящее возле шоссе Санкт-Петербург—Псков. На стене кафе висела аккуратная металлическая доска, которая сообщала, что здесь были убиты жертвы сталинских репрессий. Она не говорила о том, кто были эти люди и кто повесил доску в их память. Я поговорил с владельцем кафе, он ничего об этом не знал. Неудивительно, что, зайдя в это кафе через несколько лет, я уже не увидел мемориальной доски на стене.Монументы жертвам советского террора устанавливает гражданское общество, но ресурсы, необходимые для того, чтобы поставить эти памятники, начиная с самой земли, контролирует государство. Его собственная история все еще сложна, и единственное, что удостаивается консенсуса, — это место, где происходили убийства: Бутово, Сандармох, Левашово... Интересно, однако, что самые важные монументы воздвигнуты не на самих местах бывших лагерей и тюрем, как в Германии, а около них. Эта «вненаходимость» отличает такие памятники, как Соловецкий камень на Лубянской площади