Обед почти не прерывался посторонним разговором. Все, что мы говорили, имело непосредственное отношение лишь к съедобному. Только опять-таки к концу обеда этот невольный церемониал почему-то смягчился, и сама строгая блюстительница его, Устинья Спиридоновна, навела речь на предметы посторонние. Дело пошло с того, что Лазарь, с немалою скорбию, посетовал на засуху, но и посетовал лишь потому, что она, засуха эта, лишала его крупных барышей, ибо по ее милости вода спала и мельница почти перестала работать. Мельничиха и договорить ему не дала.
– Ох, не скупись, ох, не поддавайся жадoбе, Лазарь, – горячо и настойчиво заговорила она, – али не упомнишь, откуда произошли? Из смердов ведь произошли-то мы… В старину ведь так бывало – лаптишек не хватало… Три кола-то вбито да небом покрыто – вот и жилье… Платья, что на себе, бывало, а хлеба, что в себе… Прямо сказать: жили в тоске, а спали на голой доске, пили квас и квас хлебали, с крохи на кроху переколачивались… Ерзнул бы, бывало, по лавке, хошь в старой однорядке, да и той не было!.. Ноне, слава великому господу, живем припеваючи… одна, рука в меду, другая – в патоке… Сообразись, Лазарь, али в чем недостача у нас! Дом – чаша полная! Али почету нету – вся округа шапки ломает… Чего еще? Теперь одно, Парамоныч, держи свой порядок крепко, на корысть не падай… Старые люди говаривали: мамон гнетет, так и сон неймет… И опять я тебе скажу: лучше жить в жалости, чем в зависти!
– Да я разве что… – оправдывался мельник. – Я только одно говорю: то не извоз, коли в путину на кнут не заработаешь…
– Не морочь! – даже с сердцем вскрикнула Устинья Спиридоновна, но затем, помолчав немного, снова в трогательном тоне продолжала: – Эх, Лазарь, не о хлебе едином…
– Будет сыт человек, – добавил Гундриков, поспешно проглатывая кусок пирога. Он все время не сводил сладостного взора с мельничихи.
– Вот видишь ты, не о хлебе едином сыт… Не об воде заботься, милый, – заботься о бедных; при сытости помни голод, при богачестве убожество… Так ли я говорю, гостечки дорогие? – обратилась она к нам и даже прослезилась немного.
– Так, так! – закричали мы, а Лазарь, как бы приведенный в смущение, поник головою и едва слышно лепетал:
– Да разве я… О господи!
– Мы теперь пируем вот! – все более и более приходя в пафос, продолжала речь свою Устинья Спиридоновна, – а гляди, в Криворожье с голоду корчатся… Давно ведь там: чего ни спроси, всего ни крохи… Ведь по правде-то, в селах стало только и ходу, что из ворот да в воду – ни задавиться, ни зарезаться нечем… Известно – голь мудрена и без ужина спит… А все бы и об ней надо подумать, об голи-то. Голь вздыхает – сытому отрыгается…
– Да разве я что… О господи… да я хоть сейчас! – восклицал Лазарь, все возвышая голос, и вдруг вскрикнув как бы поющим от какой-то внутренней боли голосом: – К черту барыши, без барышей век промаемся! – прежестоко ударил по столу кулаком.
Произошло замешательство. Но Устинья Спиридоновна сделала строгий выговор Лазарю, и Лазарь утих. Он, видимо, смирялся перед женою. Она как будто подавляла его. И когда все успокоилось, она снова начала:
– Достатков у нас хватит: маленькая добычка, да большой бережь – век проживем; а ты вот, Лазарь, чем об воде-то печалиться, послал бы малую толику отцу Кипру, он бы, отец-то Кипр, и роздал по бедняйшим. Не хвались серебром, хвались добром, говорит пословица. От честной наживы бог жертву любит, милый ты мой… злато-серебро сумой у нас не пахнет – все накоплено вольным торгом да честным трудом… Не обмерено, не обвешено, с росту не награблено! – Все последнее Устинья Спиридоновна произнесла, видимо, для нас, и произнесла с гордостью.
Обед кончился прямо умилительной сценой: подвыпивший Лазарь, воскликнув: «Правда твоя, баба моя сердечная, Устинья Спиридоновна!» распахнул поддевку и, выхватив из бокового кармана туго набитый бумажник, вынул оттуда две сторублевых.
– Пусть идут к отцу Кипру! – сказал он, причем и глаза и лицо его изъявили какое-то беззаветное молодечество. – Зови Мартишку, пусть везет к отцу Кипру… Мы за этим не постоим!
Явился Мартишка.
Лазарь подошел к самому лицу Мартишки и, шелестя перед его носом деньгами, сказал:
– Вот видишь две сотельных? Гляди сюда: вот одна, вот другая… Теперича садись ты на буланого и катай к отцу Кипру. Духом скатай! Подашь ты отцу Кипру деньги и скажешь: Лазарь, мол, Парамоныч поклон тебе шлет, слышишь? Это первое дело. Второе дело, жертвует, мол, Лазарь Парамоныч от своего богачества на убогих две сотельных и чтоб не иначе, как через отца Кипра. Понял?.. Да ты гляди на меня, аль рожу-то тебе свело!.. Хе-хе-хе… У меня, голубь ты мой, дельце до тебя малое есть – посчитаться бы нам надо с тобой, ну, да уж катай в Криворожье, ужо сочтемся…
Лазарь Парамоныч, с какой-то милой ехидностью, ткнул несколько смущенного Мартишку в живот и, передав ему деньги, проводил его.
Мы с Семеном Андреичем были поражены. Не знаю, заплакал ли я, но по лицу Гундрикова текли слезы. Он в каком-то немом восхищении хлопал глазами и прерывающимся шепотом произносил: