Не знаю, самоограничение ли это мудрого мастера, или ограниченность творческого диапазона: мы судим о достигнутом. Не все в книге значительно — простоте иногда как то не верится, что то в ней есть подчас изысканное. Невозмутимость и «тишина» тоже не всегда убедительны. Все же это новая речь, хотя мы и помним, как говорили Кузмин и Гумилев. Вслушайтесь:
Я брожу по пустынным переулкам,
Я в тишине их лелею
Счастливые тайные думы
И напев еще смутных строк.
И впервые после бессонницы
И после трудных признаний
Лицо обдувает весенний
Успокаивающий ветерок.
Навалены кучи песку, нагромождены балки, вырыты ямы для извести, набросаны груды камней — по всему видно, что идет постройка. Но что строится — неизвестно. Строительные материалы еще не здание. И досадно: столько истрачено усилий, столько свезено и свалено всякого добра, а архитектора пригласить забыли. А ведь роман — прежде всего архитектура: «бытовые картинки», коротенькие повести — те еще куда ни шло: беспомощность построения можно выдать за «художественный беспорядок», но роман требует умелого мастера.
У Савватия есть некоторая наблюдательность, известное чувство стиля, но большого романа в трех частях этим не заполнить. И выходит пусто и неинтересно. Нельзя оправдываться тем, что жизнь скучна. И про скуку нужно уметь писать не скучно.
Автор — бытописатель. Он хочет изобразить нам «атмосферу» последних лет войны и начала революции. И не только изобразить, а и объяснить, почему погибла старая Россия. Только, как художник, он убеждает не выкладками, а образами. И дочитав последнюю страницу романа, мы должны, отложив книгу, со вздохом сказать: «Да, теперь нам все понятно — катастрофа была неизбежна». Автор, однако, не вполне доверяет нашей сообразительности и сам за нас делает этот вывод. Теперь уже кажется, не согласиться нельзя — и басня и мораль рядом. Морализует старый дворецкий Анисим, и в устах этого семидесятилетнего, неподкупного слуги приговор русскому дворянству звучит особенно убедительно: «А потому терпит дворянство, что нет в нем крепости и нет образования, а одна лишь дурь и блажь». Иллюстрирует эту мрачную истину вырождающийся род Надеждиных — сестра «малокровная и ленивая, задумчивость которой происходит не от работы мысли, а от
Влюбившись по приказу автора в купеческого сына Семена, она принуждена говорить, что в таких случаях полагается. «Вдруг Семен прошептал: «Это чудо…» — «Чуда я ждала…» — «Думала?…» — «Да…» — «Господи, достоин ли я?» — «Все достойны своей судьбы». Впрочем, до конца романа, она и сама не знает, кого она любит и любит ли она вообще. Брат ее «вырождается» настолько, что женится на крестьянке и только тогда его хватает паралич. Не менее печально обстоит дело и в другом сословии — купеческом. Вся семья Задорогиных одержима тайными болезнями, один сын — идиот, другой — герой романа Семен — не то ангел, не то слабоумный (спросить у автора); третий становится спекулянтом, а четвертого обманывает жена. В общем, как видите, тоже полное разложение. В дворянском кругу Савватий уродует Тургенева, — в купеческом он коверкает Достоевского. Роковая, «сильная» женщина Федосья с «диковинными, раскосыми глазами», с татарской кровью в жилах, любит грешной любовью своего деверя. И это тоже ничем не кончается. Для финала припасен потрясающий эффект шутовской свадьбы и разгрома помещичьеи усадьбы. Гак умирает прогнившая, старая Россия. И автор заканчивает меланхолически: «Власти не было… Ее и не ждали…»
АЛЕКСЕЙ ТОЛСТОЙ. Аэлита. Роман.