Пафос Цветаевой — Москва, золотые купола, колокольный звон, старина затейливая, резные коньки, переулки путанные, пышность, пестрота, нагроможденность быта, и сказка, и песня вольная и удаль и богомольность, и Византия и Золотая Орда.
У меня в Москве — купола горят!
У меня в Москве — колокола звонят!
И гробницы в ряд у меня стоят,
В них царицы спят, и цари.
Вот склад народной песни с обычным для нее повторениями и параллелизмом. Напев с «раскачиванием» — задор молодецкий. Ахматова — петербурженка; ее любовь к роД» ному городу просветлена воздушной скорбью. И влагает она ее в холодные, классические строки.
Но ни на что не променяю пышный Гранитный город славы и беды.
Цветаева всегда в движении; в ее ритмах — учащенное дыхание от быстрого бега. Она как оудто рассказывает о чем то второпях, запыхавшись и размахивая руками. Кончит __ и умчится дальше. Она — непоседа. Ахматова — говорит медленно, очень тихим голосом: полулежит неподвижна; зябкие руки прячет под свою «ложно–классическую» (по выражению Мандельштама) шаль. Только в едва заметной интонации проскальзывает сдержанное чувство. Она — аристократична в своих усталых позах. Цветаева — вихрь, Ахматова — тишина. Лица первой и не разглядишь — так оно подвижно, так разнообразна его мимика. У второй — чистая линия застывшего проАиля. Цветаева вся в действии — Ахматова в созерцании. Одна едва улыбается, там где другая грохочет смехом.
Лирика Ахматовой насквозь элегична — страдальческая любовь, «душная тоска», муки нелюбимой или разлюбленной, томление невесты по мертвому жениху; фон ее — четыре стены постылой комнаты; мучительный недуг, приковывающий к постели. За окном метель — и она одна в надвигающихся сумерках. Поэзия Цветаевой пышет здоровьем, налита знойной молодой кровью, солнечна, чувственна. В ней исступление, ликование, хмель.
Кровь, что поет волком, Кровь — свирепый дракон, Кровь, что кровь с молоком В кровь целует — «силком.
Первая — побежденная, покорная, стыдливая, вторая — «цапь–девица», мужественная, воинственная, жадная, и в любви своей настойчивая и властная. Цепки ее пальцы, крепки объятия: что схватит — не выпустит. Весь мир — ее; и все радости его перебирает она, как жемчужины на ладони — сладострастно и бережно. Мало ей и земель, и морей, и трав, и зорь. Все ищет, все бродит по степям, да по «окиану»: глаза зоркие, сердце ненасытное.
Ахматова восходит по ступеням посвящения: от любви емной к любви небесной. Истончилось лицо ее, как иконописный лик, а тело «брошено», преодолено, забыто. Прошлое лишь во снах тревожит, вся она в молитве, и живет в «белой светлице» в «келье». Цветаева — приросла к земле; припала к ней пахучей и теплой и оторваться не может. Она — ликующая, цветущая плоть. Что ей до Вечности, когда земная жажда ее не утолена и неутолима.
Пью, не напьюсь. Вздох — и огромный выдох
И крови ропщущей подземный гул.
Одна уже в царстве теней: другая еще не постигает возможности смерти.
Я вечности не приемлю Зачем меня погребли? Я так не хотела в землю С любимой моей земли.
Она любит благолепие церкви, торжественность обряда, сладость молитвы. Она богомольна, но не религиозна. Как различно выражается у Ахматовой и у Цветаевой любовь к России! Первая возвышается до истинного пафоса, становится молельщицей за несчастную «темную» родину. Она отрекается от всего личного, отгоняет от себя последние «тени песен и страстей», для нее родина в духе и она молится
Чтобы туча над темной Россией Стала оолаком в славе лучей.
У другой — не скорбь души, а страшный вопль терзаемого тела. Что ей до того, что убитые станут «божьего воинства новыми воинами» — все они ее сыновья, ее плоть. Она загораживает их собой, как мать своих детей,. и диким звеоиным голосом воет над их трупами.
Это причитание — быть может самое сильное, из всего написанного Цветаевой.
И справа и слева Кровавые зевы.
И каждая рана:
Мама! И только и это
И внятно мне, пьяной,
Из чрева — и в чрево:
Мама! Все рядком лежат, —
Не развесть межой.
Поглядеть: солдат!
Где свой, где чужой?
Без воли — без гнева —
Протяжно — упрямо —
До самого неба:
Мама!