Все выше, и выше, и выше; воздух разряжается, барометр фиксирует давление, часовой механизм начинает тихонько тикать — самолет безошибочно прокладывает курс сквозь кромешную тьму, пилот переговаривается по рации, на пульте горят и подмигивают огоньки, пассажиры клюют носом над которым уже стаканом, каждый в своем гнездышке из пластика пастельных тонов. Это видение, подобно сухому зерну, которое, оказавшись во влажной почве, разрывает наконец свою оболочку, раскрывает Гарри глаза на неопровержимую истину: даже сейчас, когда он лежит, погруженный в стерильную белую пелену, опутанный проводами и трубками и узами крови и брака, он ничем, по сути, не отличается от несчастных пассажиров, вызывающих в нем такое острое сострадание, от всех тех, кто выпадает из разверзнутого чрева самолета, — он ведь и сам падает, беспомощный, летит, сорвавшись вниз, навстречу смерти. Судьба, подкарауливающая его по ту сторону призрачной кисеи больничной опеки, точно так же неотвратима, как судьба, принявшая в свои объятия тела, шмякнувшиеся с высоты на болотистую шотландскую землю, точно заполненные водой мусорные мешки.
— Спасибо, — сдавленно хрипит он в ответ на слова сына. — Прочту, когда ты уйдешь. Чертовы арабы. Я беспокоюсь, что ты опоздаешь на свой самолет.
— Не о чем беспокоиться. У нас еще куча времени. Тут ведь даже мама при всем желании не сможет заблудиться, как считаешь?
— Отсюда двигайтесь на восток до 75-й, а там на юг до съезда. Дорога немного странная, вроде как не ведет никуда, но проедете три мили и увидите аэропорт. — Гарри вспоминает, как он сам ехал по этому загадочному шоссе — непривычное отсутствие рекламных щитов, тощие пальмы словно мазки краски, цыпочка цвета какао в красном «камаро» и форменной шапочке бортпроводницы, которая повисла у него на хвосте и после даже не удостоила взглядом, ее вздернутый нос и оттопыренные губы, — все это кажется теперь нереальным, покрытым, словно лаком, искусственным солнечным светом, вроде того желтого света от софитов, который в телешоу имитирует свет солнца. Выходит, в том оставшемся позади мире у него не было ни тревог, ни забот. Он пребывал в раю, сам об этом не догадываясь. Он чувствует, как его тело от страха покрывается испариной, чует запах собственного пота, липкого, как слизь на дне колодца, и видит Нельсона, который стоит перед ним в лучах искусственного света, озаряющего мир, не ставший покуда добычей смерти, — Нельсона, опрятного, подтянутого, в бежевато-сером костюме, сменившем джинсовую куртку, бывшую на нем, когда он прилетел, однако воротничок рубашки расстегнут, как и тогда, так что вид у него словно у игрока, просидевшего ночь напролет за покерным столом и по ходу дела избавившегося от галстука; надо же, почти неделю пробыть здесь и умудриться носа на солнце не высунуть. Грязная клякса его усиков действует Гарри на нервы, а сын, как назло, постоянно привлекает к ней внимание, бесконечно шмыгая носом и теребя его пальцами, будто его обоняние страдает от запаха липкого отцова пота.
— Да, папа, еще я заметил там, на спортивных полосах, снова мусолят дело Дейона Сандерса, а в разделе «Б», не помню точно где, есть забавная статья насчет того, как избавляться от жира и дряблости, — обхохочешься.
— Избавляться, м-да. У меня не только снаружи, внутри все дряблое.
Эта реплика — сигнал для сына, который должен среагировать на нее озабоченным выражением лица и вопросом:
— Да, кстати, как ты сейчас? — Лицо отпрыска немного бледнеет от страха, что отец возьмет да и скажет все как есть. Причесочка у него под стать усам, кого хочешь из себя выведет: сверху коротко, сзади длинно — жиденький такой крысиный хвостик, ну надо же! И еще сережка в ухе.
— Ничего, бывает, говорят, хуже.
— Ну и отлично. Пока мы сидели в коридоре, к нам подошел врач, здоровенный такой мужик с чудным акцентом, поговорил с нами немного — сказал, между прочим, что многие не выдерживают и погибают именно при первом инфаркте, а ты легко отделался и для тебя главное сейчас, по крайней мере в ближайшем будущем, немного подкорректировать образ жизни.