Хотя сидит он в отдалении — на расстоянии хорошего решительного чипа или, наоборот, легонького удара сэндведжем, — игроки его засекли. А ведь они не для того тут собрались, чтобы устраивать бесплатное представление для какого-то жирного старого белого бездельника, который разгуливает тут, будто его кто звал. И где его машина? Чувствуя гневный накал исподлобья бросаемых на него взглядов и опасаясь, как бы его робкая попытка установить с ними контакт не обернулась позорным провалом, Гарри демонстративно вздыхает, тяжело поднимается со скамейки и уходит, по пути поглядывая на таблички с названиями улиц, запоминая на будущее дорогу в этот мирный оазис. Если начать приходить сюда каждый день, то через какое-то время на него перестанут смотреть как на чужака. Черные — не белые, у них нет этого расистского инстинкта ревностно охранять свой квартал от посягательства «нечистых». И как раз сейчас они вроде бы должны быть ублаготворены: одна из них только что стала «мисс Америкой», у них на счету это уже третья. Забавно, что среди прочих членов жюри последнего этапа конкурса были две знаменитости, которых он прекрасно знает, относится к ним почти как к родным, да попросту
«Ньюс-пресс» теперь что ни день выходит под огромными, через всю полосу заголовками, оповещающими читателей о продвижении урагана Гуго:
— Страшная штука.
— Это какая?
— Какая идет сюда, — отвечает она, ее седые патлы, кажется, уже разметаны ветром, топорщатся во все стороны.
— Ах, это! Не бойтесь, до нас не дойдет, — успокаивает ее Гарри. — Это все репортеры истерию раздувают. Понимаете, истерию — ненужную панику. Работа у них такая: каждый вечер вынь да положь какие-нибудь новости, хоть из пальца их высоси!
— Так, да? — говорит миссис Забрицки, не без хитрецы. Ее шея еще глубже ввинчивается в горбатые плечи, отчего голова склоняется набок с игривым кокетством, хотя сама она скорее всего об этом не догадывается. А может, и догадывается, кто ее знает. Читал же он где-то, что даже в нацистских концентрационных лагерях и то возникали романы. Этот длинный без окон коридор с персиково-серебристыми обоями наводит на него оторопь своей склепообразностью, и он всегда не чает поскорей оттуда выбраться. Большая ваза на мраморном полукруглом столике вся в зеленовато-золотистых разводах, словно траурная урна с прахом. А лифт все не едет. Его партнерша по ожиданию, прочистив горло, вновь пытается завязать разговор.
— Завтра среда — ужин-буфет. Я много-много люблю буфет.
— Я тоже, — отзывается он. — Только мне трудно сделать выбор, и в результате я набираю всегда больше, чем нужно, ну, а раз взял, так уж и съедаю. — К чему это она про буфет заговорила? Приглашает пойти с ней вместе? Свидание ему назначает? Он уже некоторое время назад прекратил повторять ей, что Дженис приедет со дня на день.
— Кошерное едите?
— А я сам не знаю. Рулетики из бекона с гребешками, например, — кошерное блюдо?
Она выпучивает на него глаза, как будто если кто и сошел с ума, так это он, — глазные яблоки вот-вот выскочат из орбит: лопнут, не выдержав натяжения, нити или жилы, как ни назови, которые пока еще удерживают их в глазницах. Затем она, видно, приходит к умозаключению, что он пошутил: неуверенная скованная улыбка медленно расползается по нижней половине ее лица, испещренной морщинами вдоль и поперек, наподобие лоскутного одеяла, сшитого из крохотных квадратиков. Ему вспоминается малявка потаскушка со шмыгающим носом из Польско-Американского клуба, ее шелковистая кожа пониже пояса, под свитером, и он обиженно злится на Дженис, которая бросила его, в его-то возрасте, на милость женщин. Он ужинает за столом один, никем не потревоженный, но недавняя попытка вторжения со стороны миссис Забрицки до того разбередила его, что ему приходится убаюкивать сердце двумя таблетками нитростата.