А Бэби превратилась в поезд: голова-слива подскакивает, салфетка из камней сверкает голубым огнем, музыка катится по диким местам, ныряет в тоннели диссонансов, вырывается на открытые просторы тоненькой жестяной нотой, растворяющейся в небесах, вся ее властная печаль и радость, сношенная до дыр, словно прохудившаяся туфля. Из темных кабинок слышится: «Давай, давай, Бэби!», «Наяривай, наяривай!» Парни-пауки в соседней комнате застыли вокруг зеленого сукна. И тогда она принимается петь в микрофон не больше леденца на палочке, — поет совсем не женским голосом и не мужским, просто человеческим песню на слова из Экклезиаста. Время рождаться, и время умирать. Время разбрасывать камни, и время собирать камни. Да. Последнее слово Господа. Другого слова, право же, нет. Ее пение ширится, вырастает до невероятных размеров, пугает Кролика своей огромной черной пастью правды и одновременно преисполняет радостью, что он тут, с этими черными; ему хочется, перекрывая мрак, нагоняемый голосом Бэби, кричать о своей любви к сердитому собрату с бородкой и в очках. Кролик переполнен этим чувством, но не выплескивает его. Ибо Бэби умолкает. Словно вдруг устав или обидевшись, она обрывает песню, пожимает плечами и уходит.
Вот как играет Бэби.
Она возвращается к столику, сгорбившаяся, трясущаяся, изнервничавшаяся, постаревшая.
— Это было прекрасно, Бэби, — говорит ей Кролик.
— Действительно прекрасно, — раздается чей-то голос.
Маленькая белая девушка чинно стоит у столика, в белом повседневном платье, грязном, словно пропитанном дымом.
— Эй, Джилл! — восклицает Бьюкенен.
— Привет, Бык. Привет, Ушлый.
Значит, его зовут Ушлый. Он, насупившись, смотрит на закрутку, от которой почти ничего не осталось, так что ее даже и окурком не назовешь.
— Джилли, любовь моя, — говорит Бьюкенен, поднимаясь с места и выпрямляясь, так что его ляжки уперлись в край стола, — разреши тебе представить: Гарри Энгстром, он же Кролик, работает в типографии со мной и со своим папаней.
Джилл спрашивает:
— А где же его папаня? — и продолжает смотреть на Ушлого, который не поднимает на нее глаз.
— Джилли, давай садись сюда, на мое место, — говорит Бьюкенен. — А я пойду возьму стул у Руфи.
— Присаживайся, крошка, — говорит Ушлый. — А я сматываюсь.
Никто не возражает. Наверное, все, как и Кролик, рады, что он уходит.
Бьюкенен хмыкает и потирает руки. Он переглядывается со всеми, хотя Бэби вроде задремала. И обращается к Джилл:
— Как насчет выпить чего-нибудь? Лимонада? Руфи может тебе даже лимонад приготовить.
— Ничего, — говорит Джилл.
Держится как на чаепитии. Руки сложены на коленях. Худенькие плечики. Веснушки. Кролик чувствует хорошие духи. Она возбуждает его.
— Может, она хотела бы чего-то настоящего, — говорит он.
В присутствии белой женщины он чувствует, что должен взять ситуацию в свои руки. Негры — не по их вине — не имели его преимуществ. Корабли работорговцев, жалкие хижины, торги на реках, Ку-клукс-клан, Джеймс Эрл Рэй — по каналу 44 все время показывают документальные фильмы на эту тему.
— Я до этого еще не доросла, — вежливо отвечает Джилл.
— Кому до этого дело? — возражает Кролик.
— Полиции, — говорит она.
— В верхней части улицы они не обратили бы внимания, если б девушка прикинулась совершеннолетней, — поясняет Бьюкенен, — а тут вынюхивают, устраивают тарарам.
— Легавые вынюхивают, — задумчиво произносит Бэби. — Легавый пес везде сует свой нос. Легавый песий бедлам.
— Не надо, Бэби, — просит Джилл. — Не выдрючивайся.
— Разреши твоей старой черной мамочке помолоть языком, — говорит Бэби. — Разве не я забочусь о тебе?
— Ну, откуда полиция узнает, что малышка выпила? — артачится Кролик, желая поартачиться.
Бьюкенен издает короткий пронзительный свист.
— Друг Гарри, им достаточно повернуть голову.
— Тут есть полицейские?
— Дружище, — и придвигается к Гарри, создавая у того ощущение, что он обрел второго отца, — если бы здесь не было полицейских стукачей, бедняга Джимбо не продал бы и двух банок пива за вечер. По-ли-цей-ские шпики — становой хребет местной жизни. У них столько подсадных уток, что они не решаются стрелять в бунтовщиков — боятся перебить своих.
— Как в Йорке.
— Эй, — обращается Джилл к Кролику. — Ты живешь в Бруэре?
Он понимает, что ей неприятно видеть здесь белого, и только улыбается в ответ. Пошла ты, девочка.
Бьюкенен отвечает за него:
— Леди, хотите знать, живет ли он в Бруэре? Если б он по-прежнему жил в Бруэре, он стал бы ходячей рекламой. Он стал бы совой крекера «Сова». Не думаю, чтобы этот малый когда-либо забирался выше Двенадцатой улицы, верно, Гарри?
— Да нет, раза два забирался. Вообще-то я служил в армии в Техасе.
— И тебе пришлось участвовать в боях? — спрашивает Джилл. Чуть задиристо, выпустив коготки, но, может, скорее как котенок, чтобы затеять игру.
— Я вполне готов был отправиться в Корею, — говорит Кролик. — Но меня туда так и не послали.
В свое время он был благодарен за это судьбе, но потом это его грызло, стало позорным пятном на всю жизнь. Он никогда не был бойцом, но теперь в нем столько всего умерло, что в известном смысле ему хочется кого-то убить.