Она не смеется. Широко раскрытые глаза устремлены на другую половину ее жизни, ночную половину, ту, где кошмары наползают как вода в прохудившемся погребе, и вода готова поглотить ее в доказательство того, что это — реальная половина жизни, а дневной свет — иллюзия, обман.
— Нет, — говорит она, — это не самый плохой сон. Самый плохой, когда мы с Эрлом едем в больницу на исследования. Вокруг нас стоят столы размером с наш кухонный стол. Только вместо посуды на каждом как бы лужа, красная лужа, и в ней простыни, которые так скомканы, что. Похожи на детские замки из песка. И соединены проводами с машинами, где на экранах мелькает как в телевизоре. И тут я понимаю, что все это люди. А Эрл, такой гордый и довольный, что у него мозгов нет, все твердит: «За все платит правительство. Правительство платит». И показывает мне бумагу, которую подписали ты и Мим и по которой я становлюсь — ну ты понимаешь — одной из них. Такой вот лужей.
— Это не сон, — говорит ей сын. — Все так и есть.
Она выпрямляется на своих подушках, прямая, суровая. Уголки рта опускаются, указывая на то, что она не намерена прощать, — в детстве он боялся этого ее выражения больше всего, больше, чем вампиров, больше, чем полиомиелита, больше, чем грома или Бога, или опоздания в школу.
— Мне стыдно за тебя, — говорит мать. — Не думала, что мой сын может быть таким злым.
— Я же пошутил, мам.
— Сын, которому есть за что быть благодарным, — непререкаемо заявляет она.
— За что? За что конкретно?
— Во-первых, за то, что Дженис ушла от тебя. Она всегда была. Мокрой тряпкой.
— А как же Нельсон, а? С ним-то что будет?
В этом ее главный изъян: она забывает, как время меняет все вокруг, ее мир остается прежним четырехугольником — она сама, папа, Кролик и Мим сидят по четырем сторонам кухонного стола. Ее тираническая любовь, будь ее воля, так и заморозила бы мир.
Мама произносит:
— Нельсон не мой сын, мой сын — ты.
— Ну, он, во всяком случае, существует, и я беспокоюсь за него. Так что нельзя взять и сбросить со счетов Дженис.
— Она же тебя сбросила.
— Ну, не совсем. Она все время звонит мне на работу. А Ставрос хочет, чтобы она вернулась ко мне.
— Не позволяй этого. Она. Подомнет тебя под себя. Гарри.
— Разве у меня есть выбор?
— Беги. Уезжай из Бруэра. Я так и не поняла, почему ты вернулся. Здесь нет будущего. Все это знают. С тех пор как чулочные фабрики передвинулись на юг. Будь как Мим.
— У меня нет на продажу того, что есть у Мим. Так или иначе, она разбила сердце папы, став шлюхой.
— Твоему отцу это нравится, просто он всегда хотел. Найти повод, чтоб ходить с постным лицом. Ну, у него теперь есть я, и я удовлетворяю это его желание. Пусть мертвые хоронят мертвых. Не говори жизни «нет», Хасси. Злость на весь мир не выход. Лучше я буду получать от тебя открытки и знать, что ты счастлив, чем. Видеть, как ты сидишь тут точно куль.
Вечно эти требования и надежды на невозможное. Эти неосуществимые мечты.
— Хасси, а ты когда-нибудь молишься?
— Главным образом в автобусе.
— Молись, чтоб заново родиться. Молись за свое возрождение.
Лицо его начинает пылать; он опускает голову. Он понимает, чего она требует — чтобы он убил Дженис, убил Нельсона. Свобода значит убийство. Возрождение — смерть. Он сидит как куль, — в душе он противится такому определению, а мать смотрит куда-то в сторону, и уголок ее рта еще больше опустился вниз. Она призывает его выйти в большой мир, словно он в ее утробе; неужели она не видит, что он уже старик? Старый куль, вся польза от которого — стоять на месте, чтобы другие опирающиеся на него кули не попадали.
Папа приходит наверх и переключает телевизор на бейсбольный матч с «Филадельфийцами».
— Они куда лучше играют без этого Аллена, — говорит он. — Настоящее тухлое яйцо, Гарри, я говорю это без предубеждения: тухлые яйца бывают всех цветов.
Просмотрев несколько периодов, Кролик собирается домой.
— Неужели не можешь посидеть хотя бы до конца игры, Гарри? По-моему, у нас в холодильнике еще есть пиво, я в любом случае пойду сейчас вниз на кухню, чтоб приготовить матери чай.
— Пусть едет, Эрл.